Иосиф
Бродский Памяти Геннадия Шмакова Извини за молчанье. Теперь ровно год, как ты нам в киловаттах выдал статус курей слеповатых и глухих — в децибелах — тетерь. Видно, глаз чтит великую сушь, плюс от ходиков слух заложило: умерев, как на взгляд старожила — пассажир, ты теперь вездесущ. Может статься, тебе, хвастуну, резонеру, сверчку, черноусу, ощущавшему даже страну как безадресность, это по вкусу. Коли так, гедонист, латинист, в дебрях северных мерзнувший эллин, жизнь свою, как исписанный лист, в пламя бросивший, — будь беспределен, повсеместен, почти уловим мыслью вслух, как иной небожитель. Не сказать "херувим", "серафим", но — трехмерных пространств нарушитель. Знать, теперь, недоступный узде тяготенья, вращению блюдец и голов, ты взаправду везде, гастроном, критикан, себялюбец. Значит, воздуха каждый глоток, тучка рваная, жиденький ельник, это — ты, однокашник, годок, брат молочный, наперсник, подельник. Может статься, ты вправду целей в пляске атомов, в свалке молекул, углерода, кристаллов, солей, чем когда от страстей кукарекал. Может, вправду, как пел твой собрат, сентименты сильней без вместилищ, и постскриптум махровей стократ, чем цветы театральных училищ. Впрочем, вряд ли. Изнанка вещей как защита от мины капризной солоней атлантических щей, и не слаще от сходства с отчизной. Но, как знавший чернильную спесь, ты оттуда простишь этот храбрый перевод твоих лядвий на смесь астрономии с абракадаброй. Сотрапезник, ровесник, двойник, молний с бисером щедрый метатель, лучших строк поводырь, проводник просвещения, лучший читатель! Нищий барин, исчадье кулис, бич гостиных, паша оттоманки, обнажившихся рощ кипарис, пьяный пеньем великой гречанки, — окликать тебя бестолку. Ты, выжав сам все, что мог, из потери, безразличен к фальцету тщеты, и, когда тебя ищут в партере, ты бредешь, как тот дождь, стороной, вьешься вверх струйкой пара над кофе, треплешь парк, набегаешь волной на песок где-нибудь в Петергофе. Не впервой! так разводят круги в эмпиреях, как в недрах колодца. Став ничем, человек — вопреки пенью хора — во всем остается. Ты теперь на все руки мастак — бунта листьев, падения хунты — часть всего, заурядный тик-так; проще — топливо каждой секунды. Ты теперь, в худшем случае, пыль, свою выше ценящая небыль, чем салфетки, блюдущие стиль твердой мебели; мы эта мебель. Длинный путь от Уральской гряды с прибауткою "вольному — воля" до разреженной внешней среды, максимально — магнитного поля! Знать, ничто уже, цепью гремя как причины и следствия звенья, не грозит тебе там, окромя знаменитого нами забвенья. 21 августа 1989 |
Joseph
Brodsky To the Memory of Gennady Shmakov Sorry for a year's silence. The most you could say was a mouthful of that we were kilowatt-blind as a bat and as decibel-deaf as a post. The eye seems to revere the great drought and the grandfather clock blocks the ear: Being dead—to the view of a seer— makes you, passenger, present throughout. This might be to your liking, dear boaster, moralizer and black-mustached cricket, who would feel his home parts as a coaster, being addressless, nothing to stick at. Should this come to that, hedonist, Latin sage, hyperborean backwoods-chilled Hellene, who has thrown his own life like a page into flames—know no bounds to do well in, be all over to get barely felt by the thinking aloud like saints' grace is. Neither "cherub" nor "seraph", you pelt over jaywalking through 3-D spaces. From now onward, at large, off the bridle of earth gravity, likely to scarper from a séance, you're everywhere, idle, egoist, gastronome, critical carper. Well, then, every deep breath of fresh air, rag of cloud or a sparse fir-tree grove is you, messmate, coetanean, au pair, foster bro, confidant, treasure trove. You could be much more stable in fact in atomic jigs, molecule notions, carbon, crystal, salt piles, more intact than with you on cloud nine from emotions. Why, perhaps, as your confrére has sung, feelings come on most strong bar gene pools and the postscript is more double-hung than the windows of the drama arts schools. It's unlikely, though. Things' back of cloth as a safeguard from mien, so freewheeling, has more salt than the Atlantic ditch broth, none the sweeter to the old sod's weanling. For all that pen conceit which you knew, from above you'll forgive this macabre rendering of your loins in the stew of astronomy and abracadabra. Good commensal, coeval, dead ringer, pearl-and-thunderbolt generous caster, best-line plowboy, enlightenment first-stringer, just incomparable readership master! Wing-flat progeny, pauperized queen, scourge of drawing rooms, ottoman honor, cypress tree midst groves bare of their green, drunk with how sings the Greek prima donna, —not an earthly of making you stay. Having squeezed out all that you could set to from the loss, sought upon the parquet, all deaf ears to Vainglory's falsetto, you do wander aside like that rain, spiral up: wisps of steam from the coffee, blow around in the park, or amain surge through sand someplace where Petergof is. Nothing new! They arouse from repose the empyrean from deep down the well. Man who's found to be naught—despite those chorus singers—finds all Earth to dwell. A full team at an uprising fall or a foliage riot, you are reckoned as an ordinary tick, part of all; ever simpler—the fuel of each second. Now at worst you're the dust that's worthwhile holding up for its fib of no matter higher than are the place mats to style the hard furniture; we are the latter. The long way from the Ural Mount Ridge with the old saw of "to each his own" to the rarefied atmosphere fringe, the magnetic field outermost zone! Not a thing may well help intercept you through cause-and-effect chainlike powers, having hung over you there except for this famous oblivion of ours. August 21, 1989 Translated by Scythian Dead, 26.04.2001-05.12.2008 |
Copyright (c) 1998-2008 by Scythian Dead
The latest touches to this page were put on 2008-12-05 18:18 +0300