Язык и понимание

...не существует теории, которая не являлась бы тщательно препарированным эпизодом некоей автобиографии.

Поль Валери. “ Поэзия и абстрактная мысль”

Не так давно в продаже появились детские книжки с картинками, которые нужно долго и внимательно рассматривать особым образом, чтобы вам открылось нечто, что нельзя увидеть, просто так бросив на картинку взгляд. Тот, чьи усилия расслабиться и получить удовольствие не прошли даром - а получается это не у всех, - видит объемное изображение. Вроде бы все очевидно в этом сложном орнаменте из переплетающихся фигурок. Иногда даже не верится, что там есть что-то невидимое. И даже если посмотреть подсказку в конце книжки, где даны картинки, которые нужно увидеть, то это никак не поможет делу. А видит ли ваш ребенок трехмерное изображение или нет, можно проверить только косвенно - видит-то он. Говорить он может все что угодно (возможно, конечно, рассматривать картинку вдвоем и обсуждать ее, указывая на подробности пальцем, но это довольно трудно сделать).

Увидеть можно только вдруг. Перестав цепляться за очевидное и приникнув в тайную сущность картинки. Нечто подобное бывает иногда в картинках, иллюстрирующих принципы гештальт-психологии: вот вижу старуху, а где девушка? Ах, да, вот, вот и девушка. Так, а теперь обратно старуха, вот ее нос. Переход от одного очевидного к другому. В описанных объемных картинках очевидное только одно, но возможен переход от очевидного к вовсе не очевидному.

Очевидное бросается в глаза и заслоняет собой то, для чего, казалось бы, у нас нет готовых категорий /1/. Но вдруг - “есть такая категория!” Где же она была раньше?

/1/ Принцип десемантизации изображения очень интересно работает в специальных методиках по обучению рисованию.

Когда-то психологи установили, что человек, вовсе не умеющий рисовать, может хорошо срисовать картинку (например, портрет), но только если ее перевернуть вверх ногами. Срисовывая картинку, положенную правильно, неумеха-рисовальщик рисует нос, глаза-кружочки - все, как он раньше рисовал, и как, кстати, принято в данной культуре рисовать нехудожникам и детям. Срисовывая картинку, положенную вверх ногами, он рисует не нос, а линии, не глаз, а соотношение углов. И получается несравненно лучше.

С десемантизацией словесных знаков мы сталкиваемся в знакомой с детства игре: если быстро и долго повторять какое-нибудь слово, оно перестает быть собой, как бы отделясь от своего смысла. Звук отдельно, смысл отдельно. Если бы мы могли так же просто, как со словами, разделываться со смыслом предметов, то некоторые виды йогической медитации были бы совсем плевым делом. Пока же сходное состояние простому человеку доступно химическими путями (см. ниже по тексту об обкурившихся гашишем).

Похожая ситуация бывает, когда мы вдруг проникаем в смысл латинской фразы (у филологов-классиков, возможно, все проще): вроде бы понятны все слова и (почти) все грамматические категории, но смысл фразы до поры оказывается скрыт. По прошествии секунд (или минут) размышления нас озаряет. Инсайт. Если не случается со мной, то я обращаюсь к специалисту, и с ним-то уж инсайт обязательно случится.

Но латынь или китайский /2/, положим, нам языки неродные; что они имели в виду, эти древние латиняне, и впрямь порой загадка. Интересно, что то же самое случается и при чтении (или слушании) на языке родном, великом и могучем. Если бы это относилось только к тем особым случаям, где я, читающий, неспециалист и не владею терминами, предметом разговора и т.п., на все это невладение можно было бы сослаться и отослать меня вон из калашного ряда. Но тут не то. Ведь в конце концов я пойму. Не “все-таки”, а вполне закономерно и ожидаемо. Это будет что-то для меня новое, чего я не знал и до того не понимал. Но пока, в данный момент, я этого еще не понял, как в той картинке - не увидел. Такие цепочки языковых знаков я ниже для краткости буду звать “темными текстами”.

/2/ Классический китайский в этом отношении особенно характерен. Малое число (во многих фразах - отсутствие) эксплицитных грамматических показателей и полисемичность корней заставляют проделывать объемную работу по устранению неоднозначности (она, впрочем, все равно остается), но смысл все-таки (и тем заметней) появляется как гештальт путем творческого озарения.

По этому поводу стоит напомнить банальное: текст может познакомить меня с чем-то новым только посредством того, что мне уже известно (т.е., в частности, посредством языка). В словах языка это новое никак не содержится, ведь они - конвенциональные знаки, и я тут - участник конвенции. Но я не могу быть участником конвенции о том, чего я еще не знаю или не понял. Значит, дело не в конвенции.

(Философ тут бы завелся на разговор о том, как вообще возможно понимание: если я этого уже не знал прежде, то как я мог это распознать? Душа припоминает и т.п.)

Мое понимание - не конвенциональное, а мое собственное. И если кто вознамерится проверить, я всегда могу отделаться сепульками /3/; и только я сам могу сказать, понял я действительно или нет. Критерии этой действительности в моих руках. Как ребенок может врать про картинку.

 

/3/ См. Ст.Лема про Йона Тихого, где тот так и не понял, что это слово значит, хотя и изучил все кросс-ссылки в энциклопедическом словаре. Сепульки иллюстрируют важнейшую проблему. Не зная денотата, овладел ли герой десигнатом, прочитав все о сепульках в энциклопедии? И это было, между прочим, не словарное, а энциклопедическое знание.

Чтобы не уклоняться от проблемы, не будем распыляться и обойдем стороной вопрос про уровни понимания/непонимания языкового сообщения, про роль и виды контекста /4/ и даже спекуляции о том, что текст не содержит смысла, а лишь содержит инструкцию по его получению, этакий механизм, который тебя проводит через заросли, а идешь ты сам.

/4/ Можно бы сказать, что роль контекста обойти здесь как раз-таки нельзя, потому что она ключевая: слова только в соположении ограничивают значения друг друга и между ними проскакивает эта искра инсайта, дарующая смысл; так смысл стихотворения стремится к состоянию одного слова”. Но это все и так ясно. Интересно же вот что. Это “одно слово”, этот смысл не принадлежит ни языку, ни тексту. Он представляет собой, если угодно, перевод (ср. понимание как перевод и т.п.), но не на какой-то другой язык. Словосочетание “язык смыслов” абсурдно, это contradictio in adjecto. Смысла в языке нет.

(Хотя если мы выводим за рамки рассмотрения сознание, как то делает семиотика (иного пути у нее нет, ср. рассуждения Мамардашвили и Пятигорского о границах применения семиотики), понимание только и возникает на стыке двух семиотических механизмов; но тогда мы говорим о не о смысле, а о значении. Сознание же семиотическим механизмом не является.)

 

Посмотрим на тот зазор, который всегда зияет между значением слова в темном тексте и тем же значением того же слова в тексте светлом (сравнивать со значением в словаре было бы логической ошибкой, ибо оно имеет иную природу) /5/. Отправитель намеренно снижает в данном месте избыточность (здесь =предсказуемость) текста, допускает нарушение семантической связности. Получатель - если не истолковывает это место как ошибку (опечатку) - берется найти путь к осмыслению, восстановить связность. И перебрасывает-таки этот мостик. Как отмечал Поль Валери, главное на мостиках не прыгать, не задерживаться и обращаться с ним осторожно. Переплыл - оттолкни лодку, больше она уже не нужна.

/5/ К темным текстам относятся и многие поэтические тексты уходящего века. Вся эта теснота стихового ряда, обмен семами, перетекание дискретности в континуальность свидетельствуют о том, что в пределах системы данного текста компетентный автор вполне может, соответственно своему миру, занимать позицию Шалтая-Болтая: слова значат то, что я хочу, ни больше и ни меньше.

Например, в философском тексте (а это текст, не излагающий готовые результаты, а заставляющий читателя думать, скрипящий на зубах и выстроенный на этом скрипе) затемнение - прием. Только чем ближе к нашему времени, тем модней стало темнить на уровне лексической организации. Платон просвещал нас смыслом высказываний и аргументов, которые сами по себе - трудами переводчика - понятны, но в совокупности порождают в нас новое. Это были большие мосты, которыми мы пользуемся до сих пор. Многим нынешним его преемникам этого мало, они стремятся не сказать ни единого светлого слова (потому, в частности, что сам язык стал их предметом), тогда как на уровне аргументов, если кто разберется, все отнюдь не так темно, как поначалу кажется (позднейшие интерпретаторы все равно ведь разжуют, куда денутся). Вот в тот момент, когда позиция Шалтая-Болтая, дозволенная поэту, начинает казаться доступной философу, он преступает грань науки и вступает в область словесного искусства.

Некоторые философские тексты несут в себе неуловимое родство с поэзией (см., в частности, у В.В.Налимова про Витгенштейна). Давайте, для примера, хоть и мы тоже задумаемся о языке и понимании. Поскольку пародия и эпигоны выявляют приметы стиля в их первозданной наготе, не будем искать примеров у других (про язык как дом бытия и про границы языка как границы моего мира и без того уже много сказано), придумаем сами и скажем что-нибудь в том же духе, впрочем не претендуя войти в историю. Что-нибудь не очень сложное, но похожее на перевод с немецкого и богатое потенциями истолкования. Вот, на первый случай: “Человеческое понимание стало таковым, когда человек понял, что язык - есть”. Вдумайтесь. (“Есть” здесь глагол, в смысле бытия). Умело анализируя это высказывание, можно выстроить целую, не побоюсь этого слова, концепцию человека и написать трактат (озаглавить вроде “Человек и его язык”). Но нас в данном случае интересуют формальные признаки высказывания, в частности, роднящие его с формальными признаками поэтического текста. Сразу скажем, красота здесь и близко не лежала, она здесь не при чем. Наш афоризм скорее коряв, чем изящен (ср. “стало таковым” и ужасный синтаксис второго придаточного; но ведь просто “...что есть язык” делало бы ремой язык, а не тот факт, что он-таки не просто языкует, а бытийствует, по мнению понимающих человеков). Косноязычие приближает нас ответу. Вникая во фразу, мы - точнее, наш модульно устроенный ментальный аппарат, ответственный за последовательно-параллельную обработку языковой информации - разлагаем элементы на другие элементы, перегруппировываем их в длинную, но нериторичную цепочку (вроде (гипотетически): “стало таковым” - > “стало пониманием, присущим собственно человеку”) и уже потом разбираемся, к чему здесь риторика корявости и что бы она значила. Пока этого не произошло, никакой инсайтовой искры не будет. То есть нужно для начала произвести некоторый объем калькуляций, а потом уже творить. Из искры, возможно, возгорится. И тогда мы увидим, что же имелось в виду под человеком, пониманием и языком.

Едва ли даже какой философ тут же и не раздумывая скажет, услышав наш афоризм, “Гениально!” или “Вот дурак-то, прости Господи!” Он прежде подумает (еще вопрос, как ему этот афоризм подать, кого выдвинуть в авторы). Мысль ведь, по сути, высказана не ахти какая, для кого-то даже не новая. Но наш философ поначалу будет думать не над нею, а над афоризмом, пока не додумает до мысли /6/.

/6/ Скорость калькуляции (а сюда входят и анализ синтаксиса, и доступ к ментальному лексикону) зависит, само собой, не только от чисто языковых параметров афоризма, но и от опыта и способностей калькулирующего. Схожие по синтаксису и семантическим кунштюкам формулы встречаются в философских текстах последнего столетия сплошь и рядом, все время спускаясь вниз с вершин мысли в сторону вузовских и школьных учебников. С переднего края науки - да в шестой класс гимназии, лет этак через пятьдесят (культурная закономерность компрессии; дом бытия скоро станет честным элементом тезауруса нашей культуры). Студент-философ щелкает такие изречения, как орешки, и ему потребуется времени меньше, чем какому другому гуманитарию или любопытствующему.

Следует учесть, что однажды пройдя путь, нельзя остаться таким же, как был. Эти шрамы не зарастают. Проделав однажды над собой эксперимент и прочитав выдающийся философский текст Х, во второй раз читаешь его (и тексты того же направления) со значительно большей легкостью. Это касается и текстов, не перегруженных специальной терминологией, т.е. не в знание терминов все упирается (например, некоторые тексты Мамардашвили; терминология там, строго говоря, есть, но заимствована она обиходного языка, даже если имеет переводные аналоги, хотя бы то же слово “зазор”, которое мы здесь уже по Шалтай-Болтайски освоили).

Увидев однажды в картинке скрытое объемное изображение, во второй раз увидишь его быстрее и проще увидишь изображение в другой картинке. И не потому, что знаешь, что искать, - знаешь, как.

 

Характерной особенностью таких текстов является обилие семантически сложных слов (скажем, “небезвредный” - очевидно, сложное слово), да еще с зазором (т.н. переносные значения), а также сложный и неоднозначный синтаксис (бывает густоветвист и сильновложен), но главное - риторическая установка (не в смысле украшательства, а как направленность на воздействие). В какой-то мере, пусть меньше, чем поэт, автор-философ может позволить себе даже шалтайболтайство /7/.

/7/ Так что и помимо ритмической организации (все-таки в философском тексте она - редкость, а в поэтическом тексте - главное, и часто именно она оказывается ответственна за приращения смысла и соответственную сложность слов) есть некоторые формальные признаки, из-за которых слова в таком тексте тоже толкаются и рискуют расплескать, не донести свое содержимое.

(О разнице использования метафоры в поэзии и в науке см. у Ортеги-и-Гассета в его замечательной статье “Две главные метафоры”).

 

И тогда возникает сбой семантической связности, приводящий порой к парадоксу. Парадокс в философском тексте - вовсе не бессмыслица, а инструмент пробуждения смысла. К этому способно отнюдь не всякое противоречивое высказывание, но не будем отбирать хлеб у Делеза. В нашем примере, кстати, уже есть зачаток парадокса: ставя “язык” в позицию подлежащего, автоматически в пресуппозиции мы уже имеем предположение о его существовании, а тут - на тебе, “есть”; значит, что-то в этом есть (на что это он намекает?).

В поэтическом тексте парадокс проживает на иных основаниях. Не то чтобы поэтический текст был совсем всеяден и, подобно примитивному мышлению, “нечувствителен к противоречию” (хотя не без того); нет, мы требуем от него соблюдения его внутренней логики и логики стиля. Но мы не стремимся разрешить эти противоречия логическим путем, мы настроены на другой способ восприятия, где калькуляция - лишь вспомогательный инструмент, а всем правит гений, который парадоксов, как известно, друг/8/.

/8/ Читатель, заметил ли ты подмену? Все вышесказанное было бы с грехом пополам верно, если бы поэтические и философские тексты были об одном и том же. В стихах нам приходит на помощь наш слух, наше зрительное и прочее воображение, стихи, вообще говоря, про нас, тогда как мир текста философского зачастую слишком абстрактен для нетренированного воображения.

Все это к тому, что затемнение и парадокс всегда ведут нас к временному зависанию, чтобы потом счастливо разрешиться в виде “ага!” Имеется еще один разряд текстов, понимание которых требует паузы и последующего гештальтоподобного складывание элементов в целое, но тексты эти не обладают из перечисленных признаков ни одним, кроме - и то отнюдь не всегда - переносного употребления, да и оно-то касается лишь одного какого-то элемента (или серии зависимых элементов). Если у кого пауза и складывание занимают много времени, то про него говорят, что доходит до него, как до жирафа. Речь идет об остротах.

Было бы наивно надеяться, что в двух словах мы исчерпывающим образом объясним здесь механизм понимания юмора и природу смешного. Но два слова об этом все же скажем - и окажемся на пороге маленького открытия, касающегося языка. Дело в том, что понимание юмора предполагает, в частности, представление смеющимся некоторой чужой точки зрения - наивной и открыто противоречащей определенной норме, но не лишенной внутренней логики /9/. Понимание языкового сообщения - управляющего поведением или информационным состоянием адресата - в общем случае этого не требует. А вот намеренное употребление парадокса, противоречия, переносного значения (читай - тропа) для понимания всегда требует представления точки зрения отправителя. Ибо, повторюсь, троп несет в себе отпечаток точки зрения, его породившей. А понимание тропа требует восстановления такой точки зрения (точнее, встречного построения своей точки зрения, которая может и не совпасть с авторской). И вот обещанный маленький порог: возможность языковой игры в широком смысле слова уже заложена в тропеической природе языка и его использования в речи, а потому язык является, в частности, средством для представления чужой точки зрения. Работа по усмотрению другой точки зрения требует усилия, вызывает мгновенное зависание и складывание прокалькулированных элементов в гештальтоподобную картинку. Мы видели это при переводе с иностранного языка, при чтении философского текста, восприятии поэзии и понимании смешного. А также при рассматривании детских книжек.

/9/ Здесь я отошлю читателя к моей заметке “Об анекдотах и чувстве юмора у детей”, а также к соответствующим работам Фрейда, Бергсона и Марвина Минского.

Вернемся к смеху и подойдем к нему с несколько патологической стороны. Посмотрим на лингвистические трудности и на смех человека в слегка измененном состоянии сознания (слово “сознание” здесь употребляется не в философском, как выше, смысле, а в психологическом).

Ну, скажем, под влиянием некоторой дозы алкоголя - что менее показательно - или каннабинола (марихуана или гашиш), что более плодотворно хотя бы уже потому, что соответствующей развитой культурной традиции не имеется. Чтобы наблюдать извне, предметом наблюдения должен человек быть не вполне привычный, потому что привычному-то море по колено и вести себя он умеет совершенно адекватно, с такими состояниями он привык работать и управляться не в ущерб окружающим; чтобы наблюдать изнутри, надо наблюдать изнутри - а кого же еще?/10/.

/10 / Пора бы, давно пора восстановить поруганный статус интроспекции как исследовательского метода в науках о человеке. Ибо только отсюда действительное понимание, оно же - опытная наука, все же остальное - наукообразие, требующее проверки собственным опытом.

В связи с этим - маленькое лирическое отступление о роли опыта не только в сепулечном, но и в действительном понимании (см. эпиграф) - в области антропологии, к примеру. Едва ли изучение родильной обрядности нерожавшей барышней может быть плодотворно, а юноше зеленому можно даже и не объяснять смысл анекдота, где муж отвечает жене, которой хочется еще: “Ты что, с ума сошла?” И при этом крутит у виска пальцем, но не указательным, а средним. Проекция понимания на собственную жизнь понимающего вовсе не делает эту жизнь легче или интереснее. Скорее, наоборот. Она превращает понимание в серьезное мероприятие, в deep play, отбирая непосредственность у жизни. Именно в этом смысле знание умножает скорбь.

Нас здесь интересует смех, но не смех радости и преизбытка чувств или рефлекторный нервический смех, а другой смех - тот, что сопровождает понимание юмора - и понимание некоторой ситуации как смешной. (Отдельно, но не здесь, можно говорить, почему карнавальный смех - промежуточная, переходная форма от первого к последнему.)

Что имеется в виду, когда говорится, что у нетренированного выпившего человека ослабевает контроль за собой (и еще: “сознание сужено”)? Он становится говорлив и может сказать что-то такое, чего бы в обычном состоянии не сказал. Он перестает трезво оценивать и вполне понимать сначала реакции собеседников на его слова, затем и слова собеседников. Метакогнитивные процессы начинают работать в новом режиме. Отсюда смех невпопад и несмешные шутки. Характерны культурные формы питейных ритуалов, направленные на преодоление этой возрастающей изоляции индивида в собственных мыслях ( =эгоцентризма) через участие в совместных несложных действиях вроде, например, пения.

Люди изощренные играют со своим измененным сознанием в игры и получают от этого удовольствие и творческий заряд, глядя на свои мысли со стороны, преодолевая суженность и без громкого коллективного пения. Вот это-то обостренное и учащенное глядение на свои мысли и слова со стороны особенно характерно для клинической картины воздействия каннабинола: сфера внимания сужается, но метакогнитивная активность резко усиливается. Быстрота смены мыслей о том, что ты думаешь, делаешь или произносишь делает невозможной само это думание, делание или произнесение, а оставляет место лишь надстраиванию очередного мысленного мета-этажа. Если при нормальном речепорождении осознаются метакогнитивные процессы сравнительно высокого уровня (общий смысл фразы, выбор слова или выбор синтаксической конструкции, и то в случае затруднения), то здесь предметом внимания могут становиться, в частности, парадигматические процессы низших уровней, в т.ч. фонематического. Параллельно активируются разные значения одного слова, выстраиваются ассоциативные цепи как по значению, так и по звучанию (и даже по интонационному контуру). Попытка задержки внимания приводит к десемантизация слова, словосочетания или предложения по типу той, что происходит в детской игре с многократным повторением. Сороконожка задумывается о том, как она ходит, останавливается и смеется, понимая, что она задумалась, а на нее смотрят, в частности, она сама на себя смотрит, а ведь собиралась идти, и т.д.

При этом объем и интенсивность внимания падают, для удержания внимания требуется прилагать усилия. Так, например, поиск слова в словаре оказывается почти невозможен, т.к. пока читаются другие слова, забывается искомое слово (в т.ч. пока читается дефиниция, забывается, к чему она). Соответственно, затруднено и то, что выше мы обозначали как калькуляция. В общем виде такое состояние можно определить как преимущественную и лихорадочную активность гештальтообразующего механизма за счет активности механизма калькуляционно-аналитического, дающего сбои и тем самым позволяющего пренебречь зависанием, сразу переходя к синтезу.

Общение с другими оказывается затруднено крайней изоляцией резко обогатившихся многочисленными сороконожкиными мета-мыслями внутренних миров общающихся индивидов. Попытки представления чужой точки зрения о твоем мире, твоей мысли, твоем слове, твоем действии, твоем смехе - понятное дело, точка зрения другого при этом по определению наивна и неадекватна - как раз и вызывают смех. В принципе, другой для этого даже не нужен - надстраивающиеся мета-этажи постоянно делят тебя на тебя и другого, ты все время оказываешься другим.

Эта весьма поучительная картина требует осмысления. Она показывает, что все те честные элементы языка, которые верой и правдой служат нам в норме, в патологии открывают свои тропеические потенции и заставляют наше внимание кружить вокруг себя и панически менять точки зрения, угрожая единству и целостности точки, за которую мы держимся даже в самом пьяном виде, за которую мы уцепились при рождении и будем цепляться до самой смерти, время от времени устраивая маленькие репетиции этой самой смерти - измененные состояния сознания. Культурные традиции умело направляют нас в этом, чтобы нам было даже приятно.

Подумать только, как мы удалились от усмотрения неочевидного в картинках, требующих легкой модификации наших зрительных привычек! Вот я смотрю на зеркальную гладь пруда, на остров, скрывающий в буйной зелени руину. Вглядываясь в природу, увидишь ли что-нибудь этакое? А если попробовать смотреть иначе? Сощурюсь лукаво. Нет, пока не видно.

Да и скрывает ли что-то эта картинка, нужен ли ради нее блоу-апчик? Лежа на берегу и глядя на полуобнаженных женщин в рубенсовском вкусе, увидишь ли натуру во всей ее юной наготе? Или просто - пока - не так на нее смотришь? А кто-то все видит и, наблюдая за нами, улыбается. Да-да, он ухмыляется, пока мы, волоча ноги, продвигаемся за пивом.

Размышления утомляют в жаркую погоду. Нужно как-то подобраться к концу. Раз уж в заглавии стоит и язык, и понимание, представим себе язык и понимание в момент, который невозможно представить, - в момент конца, когда я отпускаю свою точку, за которую держусь. Вот он, один из темных текстов жизни. Когда всё на свете - тело, вещи и слова - уже потеряло свои смыслы и растворилось в памяти; глаза не видят, в ушах нездешний звук, и уже ничего нельзя сказать; и можно только понять человеческим пониманием одно, что все понимают в этот момент, но не ранее: что языка - нет.

Это наше предположение трудно обоснованно опровергнуть теоретически, но рано или поздно всякий будет иметь удовольствие проверить его опытным путем.

 

Примечания

/1/ Принцип десемантизации изображения очень интересно работает в специальных методиках по обучению рисованию.

Когда-то психологи установили, что человек, вовсе не умеющий рисовать, может хорошо срисовать картинку (например, портрет), но только если ее перевернуть вверх ногами. Срисовывая картинку, положенную правильно, неумеха-рисовальщик рисует нос, глаза-кружочки - все, как он раньше рисовал, и как, кстати, принято в данной культуре рисовать нехудожникам и детям. Срисовывая картинку, положенную вверх ногами, он рисует не нос, а линии, не глаз, а соотношение углов. И получается несравненно лучше.

С десемантизацией словесных знаков мы сталкиваемся в знакомой с детства игре: если быстро и долго повторять какое-нибудь слово, оно перестает быть собой, как бы отделясь от своего смысла. Звук отдельно, смысл отдельно. Если бы мы могли так же просто, как со словами, разделываться со смыслом предметов, то некоторые виды йогической медитации были бы совсем плевым делом. Пока же сходное состояние простому человеку доступно химическими путями (см. ниже по тексту об обкурившихся гашишем).

/2/ Классический китайский в этом отношении особенно характерен. Малое число (во многих фразах - отсутствие) эксплицитных грамматических показателей и полисемичность корней заставляют проделывать объемную работу по устранению неоднозначности (она, впрочем, все равно остается), но смысл все-таки (и тем заметней) появляется как гештальт путем творческого озарения.

/3/ См. Ст.Лема про Йона Тихого, где тот так и не понял, что это слово значит, хотя и изучил все кросс-ссылки в энциклопедическом словаре. Сепульки иллюстрируют важнейшую проблему. Не зная денотата, овладел ли герой десигнатом, прочитав все о сепульках в энциклопедии? И это было, между прочим, не словарное, а энциклопедическое знание.

/4/ Можно бы сказать, что роль контекста обойти здесь как раз-таки нельзя, потому что она ключевая: слова только в соположении ограничивают значения друг друга и между ними проскакивает эта искра инсайта, дарующая смысл; так смысл стихотворения стремится к состоянию “одного слова”. Но это все и так ясно. Интересно же вот что. Это “одно слово”, этот смысл не принадлежит ни языку, ни тексту. Он представляет собой, если угодно, перевод (ср. понимание как перевод и т.п.), но не на какой-то другой язык. Словосочетание “язык смыслов” абсурдно, это contradictio in adjecto. Смысла в языке нет.

(Хотя если мы выводим за рамки рассмотрения сознание, как то делает семиотика (иного пути у нее нет, ср. рассуждения Мамардашвили и Пятигорского о границах применения семиотики), понимание только и возникает на стыке двух семиотических механизмов; но тогда мы говорим о не о смысле, а о значении. Сознание же семиотическим механизмом не является.)

/5/ К темным текстам относятся и многие поэтические тексты уходящего века. Вся эта теснота стихового ряда, обмен семами, перетекание дискретности в континуальность свидетельствуют о том, что в пределах системы данного текста компетентный автор вполне может, соответственно своему миру, занимать позицию Шалтая-Болтая: слова значат то, что я хочу, ни больше и ни меньше.

/6/ Скорость калькуляции (а сюда входят и анализ синтаксиса, и доступ к ментальному лексикону) зависит, само собой, не только от чисто языковых параметров афоризма, но и от опыта и способностей калькулирующего. Схожие по синтаксису и семантическим кунштюкам формулы встречаются в философских текстах последнего столетия сплошь и рядом, все время спускаясь вниз с вершин мысли в сторону вузовских и школьных учебников. С переднего края науки - да в шестой класс гимназии, лет этак через пятьдесят (культурная закономерность компрессии; дом бытия скоро станет честным элементом тезауруса нашей культуры). Студент-философ щелкает такие изречения, как орешки, и ему потребуется времени меньше, чем какому другому гуманитарию или любопытствующему.

Следует учесть, что однажды пройдя путь, нельзя остаться таким же, как был. Эти шрамы не зарастают. Проделав однажды над собой эксперимент и прочитав выдающийся философский текст Х, во второй раз читаешь его (и тексты того же направления) со значительно большей легкостью. Это касается и текстов, не перегруженных специальной терминологией, т.е. не в знание терминов все упирается (например, некоторые тексты Мамардашвили; терминология там, строго говоря, есть, но заимствована она обиходного языка, даже если имеет переводные аналоги, хотя бы то же слово “зазор”, которое мы здесь уже по Шалтай-Болтайски освоили).

Увидев однажды в картинке скрытое объемное изображение, во второй раз увидишь его быстрее и проще увидишь изображение в другой картинке. И не потому, что знаешь, что искать, - знаешь, как.

/7/ Так что и помимо ритмической организации (все-таки в философском тексте она - редкость, а в поэтическом тексте - главное, и часто именно она оказывается ответственна за приращения смысла и соответственную сложность слов) есть некоторые формальные признаки, из-за которых слова в таком тексте тоже толкаются и рискуют расплескать, не донести свое содержимое.

(О разнице использования метафоры в поэзии и в науке см. у Ортеги-и-Гассета в его замечательной статье “Две главные метафоры”).

/8/ Читатель, заметил ли ты подмену? Все вышесказанное было бы с грехом пополам верно, если бы поэтические и философские тексты были об одном и том же. В стихах нам приходит на помощь наш слух, наше зрительное и прочее воображение, стихи, вообще говоря, про нас, тогда как мир текста философского зачастую слишком абстрактен для нетренированного воображения.

/9/ Здесь я отошлю читателя к моей заметке “Об анекдотах и чувстве юмора у детей”, а также к соответствующим работам Фрейда, Бергсона и Марвина Минского.

/10 / Пора бы, давно пора восстановить поруганный статус интроспекции как исследовательского метода в науках о человеке. Ибо только отсюда действительное понимание, оно же - опытная наука, все же остальное - наукообразие, требующее проверки собственным опытом.

В связи с этим - маленькое лирическое отступление о роли опыта не только в сепулечном, но и в действительном понимании (см. эпиграф) - в области антропологии, к примеру. Едва ли изучение родильной обрядности нерожавшей барышней может быть плодотворно, а юноше зеленому можно даже и не объяснять смысл анекдота, где муж отвечает жене, которой хочется еще: “Ты что, с ума сошла?” И при этом крутит у виска пальцем, но не указательным, а средним. Проекция понимания на собственную жизнь понимающего вовсе не делает эту жизнь легче или интереснее. Скорее, наоборот. Она превращает понимание в серьезное мероприятие, в deep play, отбирая непосредственность у жизни. Именно в этом смысле знание умножает скорбь.

29-30 августа 1997, Петергоф, на берегу пруда;

посвящается дорогому

Константину Игоревичу Позднякову,

на память о юной особе по фамилии Ерзянкина,

в пику Гадамеру.

1