|
||
|
||
|
О теле и ностальгии
У Декарта телесная человеческая протяженность незначительна. Картезианское Я не присутствует через тело, его cogito запредельно миру. В следующие за картезианством столетия чем больше телесности прибывает в западной мысли, тем сильнее звучит в ней тема национализма, ксенофобии, этноцентризма. Для ницщеанства, экзистенциализма, марксизма, герменевтики и т. д. телесное и национализм - один из важных сюжетов, а постструктуралисты, кажется, только об этом и говорят. Западный человек, конечно, не тело и не находит своих оснований в теле. Но по крайней мере он всегда признавался, что в земной жизни он там же где и его тело. Картезианское сомнение помещает человека в разрыв. Человек - выколотая точка среди вещей. Разрыв, введенный Декартом, совсем маленький, человек просто отсуствует в мире. Отступивши на верные позиции cogito, Декарт оттуда намеревался вернуться в мир наверняка. Однако вместо этого западные философы принимаются разрабатывать, расширять тему субъекта, углубляя разрыв между человеком и его присутствием в мире, превращая его в непреодолимую проблему трансценденции. Далее наступает реакция, человека пытаются возвратить, даже бросить обратно в мир, но чтобы описать позицию вернувшегося человека, любой радикализм или оперирует все те ми же словами: "разрыв", "скачок", "брошенность", "падение", "просвет" - или же, двигаясь от изначальной укорененности в мире, в итоге переводит человека в материал властных практик или в лагерную пыль. Настроение почвы и настроение разрыва мучительно и прочно захватывают
нас последние три века. Как и новоевропейский подход к познанию и преобразованию
вещей, эти настроения эманируют вплоть до личности, великой или зауряднейшей,
проникая в нее до мозга и костей и становясь ее существенными составляющими.
Поэтому если мы вообще желаем возвращения к человеку, придется обратиться
к настроениям почвы и разрыва, которые стали для нас неотъемлемо человеческими.
О крови и почве Национализм - это гуманизм, потому что он питается от существа человека. Это старо, об этом уже писали и правые, и левые, и кто только не писал. Просто самочувствие: раз я уже здесь, хотя и не выбирал этого, то как не быть у меня праву на это присутствие? Если миром вообще что-то правит (пусть даже мир правит сам собою), производя на свет и меня, тогда оно же своим правлением задает права и правила. Значит, мое рождение, мое присутствие в мире, то есть в его обстоятельствах, обстоящих меня вплотную, уже оправдано и право на него мне дано тем же, что меня уродило в здешних краях, а не где-нибудь еще. Даже если я только душа и всего лишь засел и сижу в своем теле, я все же пребываю в телесном, вещественном мире. Моя душа распространилась по всему моему телу, щупает, осязает и радуется вещам вокруг и другим телесным людям. Она тонко перемешалась с телом, может быть даже стала телом или только им всегда и была. А тело вросло в телесный мир, выросши в нем. Но в любом случае, я целиком пребываю в некотором месте естественным образом и по праву: так мне дано, выдано и определено пребывать. Предварительно символически (без мистики, а только для обозначения)
назовем оправданное телесное пребывание "кровью". Кровь - это наполненность
и пронизанность мною всего моего тела как оправданного естества, как вместилища,
части мира по праву заполненного мною, а не просто мясом с костями.
* * * Мне выдано право пребывать в мире. Поэтому оправдан не просто объем, измещенный моим телом и пронизанный мною. Оправдано мое место, моя окруженность теми вещами, а не другими. Именно мое тело как наполненность мною помещено именно сюда, а не куда-нибудь еще. Оно ограничено, ему не дано пребывать везде, где угодно, зато там, где ему возможно пребывать, оно пребывает по праву, поскольку не оно само выбирает, где ему родиться, то есть правил и прав нарушить не может. Прежде отца с матерью место и возможность рождения определяется: богами, или же природой, или же всем миром - не важно, чем именно - тем, что вообще позволяет стать родителями. Но важно, что, таким образом, родятся и живут в некотором месте через естественный закон, значит живут по закону, по праву. Места, где мне доводится жить, плотно обступают меня пребывающего. Во мне нет такой части (если я вообще состою из частей), которая бы не соприкасалась бы с моим местом в мире; такое соприкосновение и есть суть моего места. Места, где мне доводится жить, - мои. Они закреплены за мной, а я помещен в них, прикреплен к ним своим правом. Там я, скорее, крепостной, чем помещик. Мое тело помещено в них, и пока я есть в этом мире, никто не в силах изгнать меня из моих мест просто потому, что тогда надо было бы извести не меня, а само место. А пока занимает, я вот он, здесь, здешний, мое тело в своих прогулках,
отъездах и работах - мое место по праву. Я не только из глины вышел, в
глину и вернусь, но и прямо сейчас я глина, земля, почва в том смысле,
что мое тело - то же самое, что я сам есть местность, в которой я пребываю.
* * * Кстати, почему "право", "оправдано"? "Право" приходит после раздумий о моем пребывании. Если бы пребывание было неоспоримо, речи бы не шло о "праве", а только о "природе". Как было сказано, чувство правоты приходит, раз я уже здесь и мне не дано пребывать иначе, и ничего здесь не сказано о том, что мое право нельзя оспорить или отнять. Обратно к праву. Оно замешано на крови и почве. Проросши в почве, я
встречаю в ней даже раньше себя самого других людей: почва и целиком-то
состоит из них всех, из тонких переплетений и полной смешанности моей среды,
когда каждый из них кровью пророс в почву и соприкасается с ней - со всеми
другими - всем своим пребыванием.
* * * Национализм куда больше в таком сквозном прорастании, чем в родстве и кровных узах. Семья и род уходят от национализма, раздвигают для меня домашний объем, в котором я чувствую себя укрытым, в котором моя фигура принимает совсем другой масштаб и измерение. Род обеспечивает непрерывность, надежную преемственность, вечное пребывание. Моя смерть в роду значит не много даже для меня самого, однако циклы уверенных человеческих жизней складываются в прочную вечность. Национализму же куда важнее тонкая промешанность почвы, ее однородность и непрерывное нынешнее плодородие. С родовой точки зрения смерть члена рода незначительна, это и не смерть вовсе. Для национализма незначительна жизнь соотечественника. Поклоняются не протяженному в веках роду, а моменту рождения, сиюминутной детородности, а также потоку смертей как абсолютному концу жизней, каждая из которых не представляет ценности; концу, который должен поощрять новое начало, удобрять и скреплять почву. Время, как и пространство, приводится от памяти о прошлом и открытости будущему к здешности, к особенному здесь-и-сейчас. Даже и вся мировая история становится здешней, свойской и по-другому не может осуществляться для националистического воззрения, тогда как для рода нет ничего более чуждого, чем мировая история, посторонняя для его собственного развертывания. Если универсализация семьи и рода приводит к антропоморфическому мироощущению, то национализм основан более на некоем гумоморфизме, как плодородии, промешивании и удобрении крови-почвы. Компоненты родового устройства и национализма ортогональны в обществе,
то есть их можно анализировать раздельно в общественных устройствах.
* * * Свои для меня прозрачны, я уже не осязаю их: они мое тело. Но бывает вдруг обнаруживаешь, что не соприкасаешься с кем-то всецело, он не сквозной, в нем остается нечто неприкасаемое (а я узнаю мир только наощупь), которое присутствует здесь, в мире моего права, но, раз оно где-то неприкасаемо по своему объему, непроницаемо, то само оно нездешнее. Не то чтобы меня тревожит, что он - другой. Некоторых других уже и не отличить от своих, как выкресты часто большие христиане, чем патриарх, только это не помогает им избавиться от нездешности в христианском мире. Другой может знать меня глубже и лучше, быть более во мне заинтересованным и даже в меня влюбленным, чем я сам, только его знание, истина и любовь не имеют никакого отношения к тому, о чем здесь идет речь. Не то чтобы другой угрожал мне порабощением или мог отнять у меня средства к существованию. Такое тоже может случиться, но и это не главное. Я могу быть сильнее него, моя власть может на распространяться на самое жизнь его, а все же его нездешность не дает мне покоя. Не то чтобы я чувствовал, что у него всегда есть последнее убежище, которого нет у меня - его неприкасаемая область, хотя и это верно. Главное, что обстоящие меня обстоятельства, моя местность - это я сам.
Здесь я сам, мои кровь и почва, по всем законам природы. А нездешнее своим
присутствием здесь лишает меня основания моего бытия, разрушает целостность
моей здешности. Противоречиво даже высказывание, что нездешнее может пребывать
здесь естественным порядком. У себя дома - да, но не здесь.
О беспочвенности А если кто оставлен без дома, без уверенности в доме, если он в присутствии своего тела еще не находит неоспоримых прав на укоренение в мире? Пространственность собственного тела не убедительна для него по сравнению с пугающим простором мира. Он отправляется от незначительности измещаемого им места, и его может мотать по жизни, но перемещение не убеждает его в оправданности и правде его пребывания: раз нет ему места в мире, раз он не занимает существенного места, то в чем может его убедить перемещение, скитания? Он может жить и на одном месте, пока не срастется с ним, пока не станет чувствовать соседнюю улицу или дом напротив, как свою щеку или плечо. Но тут безосновательность его объемности в мире переходит и к месту, где он живет тоже: место становится его телом, но место его тела - нигде. Он даже потеряться не может. Чтобы потеряться, нужен дом и нужно тело. Его прохватывает тоской по ближним и дальним местам, где ему случалось бывать. Что приходит ему на память в такие минуты? Пусть всякий, кого трогало покинутое, нездешнее, канувшее, вчерашнее, спросит себя, почему так сильно щемит сердце от неожиданного воспоминания, о промозглом февральском безлюдье, о произвольности и несвободе окраин большого города вечером, об утомительной вынужденной праздности в закатный час на военной службе? Почему память о самых обыденных, скучных или подневольных минутах более всего окрашена в тона невозвратности? Если для вас это и вправду так, то заодно спросите себя, действительно ли вы хотели бы вернуть те стертые мгновения опустошенности, немоты и оставленности? - Ведь нет же! Может быть, вам и хочется вдохнуть тот воздух, но только еще один раз, не более. Вы прекрасно знаете, что ваша боль фантомная, что нынешняя тоска всего лишь по памяти воспроизводит саму себя. Вам приходят на память те мгновения, когда вы полностью погружены в пейзаж и не можете вырваться из него. Он обступает вас, у вас нет путей к отступлению, к "изменению участи", некуда бежать или спрятаться; вам не получается закрыть глаза, обращенные на скуку, скованность, бессмысленность и(ли) же без-мысленность присутствия здесь: поскольку у вас нет надежного тела, то вы лишены и помещенности в тело как в последнее прибежище. Ваша беспочвенная бестелесность исчезла, заточенная в отчужденности пейзажа, но не смешалась с ним, а осталась в нем особой точкой. Местность, в которой вы находитесь, вся вот здесь, вы не находите в ней глубины, потусторонности, вы нездешний, но ваша нездешность никак не может здесь проявиться. Вы здесь - как цветная птица в темноте, как дровоосек в степи. Скука же означает, что в голове только необязательный мусор мыслей, что и внутри самого себя вы не находите глубины, измерения, в которое можно бы было оступить, и там творится то же самое, что и снаружи: за исключением принадлежности к месту, вживленности в него, вы исчезли. Эти обстоятельства рафинируют ваше принужденное местонахождение, возгоняют его до некоторого особенного пребывания вообще, очищенного и от ваших переживаний, и от вашего тела, но все же еще открытого вам. Вы вписаны в плоскость пейзажа теми же красками. Однако скука - душевная притупленность и стертость - не дает в полной мере охватить то, что вам открывается в ней, поскольку скука - это как раз усталость взгляда. Действительное открытие приходит и пронизывает тоской гораздо позже - в воспоминании в момент, когда ваша голова свежа. Одно и то же звучало тогда и звучит сейчас - желание бегства от того несвободного пребывания. Тогда, в прошлом, в минуту стертого присутствия вас душило безнадежное, усталое и бездвижное желание вырваться из заключенности в пейзаж. Куда вы хотели скрыться? Или все равно куда, даже в никуда? - но ведь не было же вам все равно. Отчего сегодня, когда все давно прошло, при воспоминании об ушедшем вас снова одолевает желание попасть назад, в скованность, в прикрепленность? Особенность тех моментов в том, что они остались непрожитыми дырами в ленте вашей жизни. Вас тянет вернуться в них, чтобы завершить дело вашего прошлого, заполнить пробел. Возможно, по той же причине преступника, говорят, тянет на место преступления. В этом состоит суть преступления как жизненного происшествия: преступник чувствует, что он переступил некий предел, вышел за пределы человеческой жизни, и пока он остается вовне этих пределов, поток его присутствия испытывает разрыв, дыру, которую его тянет залатать - изумленно перечувствовать, что же он ттакое сделал, наконец прожив упущенный отрезок. Беспочвенность абсолютно бездомного приходит к своему пределу. Он постоянно
чувствует себя не на месте, нездешним, не от мира сего. Он проживает свою
жизнь в два слоя: в крепостном опустошенном пребывании и в его последующем
ностальгическом переживании. У него недостает сил понять моменты разрыва,
посторонности именно потому, что в обратном случае они не были бы таковыми.
То есть существование, присуствие его тела - даже и физиологического -
в мире ускользает от него здесь и сейчас. Понимание, схватывание пребывания
приходит в его повторном ностальгическом проживании, когда само телесное
пребывание не возвратить. Подобное повторение жизни лишает тела. Жизнь
тела дана бездомному только в повторном переживании, когда она, жизнь,
уже прошла, но не здесь и сейчас.
* * * Тело бездомного по существу своему удалено из настоящего момента, то есть пропорция нездешности достигает для него наивысшей степени. Напротив, в национализме сиюминутность тела достигает своего максимума.
Тело пронизывает собою настоящее, ограничивается теперешним и только им.
Националист опасается нездешности как подрыва его собственной здешности,
ведь безразрывная, нынешняя, равномерно промешанная здешность, не встречающая
препятствий, определяет и оправдывает его право на пребывание в мире, прочное
основание, которого бездомный лишен в принципе. (Возможно, поэтому при
Гитлере цыгане подвергались практически таким же преследованиям, как и
евреи, хотя они и не могли сравниться с последними ни числом, ни экономико-культурной
ролью. Слишком много нездешности они приносили в своих кочевьях.) В этом
смысле вовсе не принадлежность к другой нации, интернационализм или космополитизм,
а бездомность как настроение - полная противоположность ощущению крови
и почвы.
* * * Кстати, не стоит ли бросить слово "националист"? Тогда останется человек, который ощущает себя примерно так: я уже есть, хороший или плохой, в толпе подобных мне или в одиночестве. Что бы со мною ни случилось, чему бы я не учился, как бы ни менялся, все это буду я, который есть уже сейчас. Существо моего пребывания в этом мире, то, что мне дано и предначертано, не изменится, поскольку моя основа неизменна, и она уже здесь. Мне невозможно стать прекраснее или умнее, как не утерять мне моей красоты, безобразия, ума или глупости, которые уже при мне. Я не подвластен становлению, я ясно чувствую, что не подвластен. Считаю ли я себя совершенством или ничтожеством, испытываю ли чувство превосходства или неполноценности, мне не стать ни лучше, ни хуже. "Националист" всегда прав не потому, что он совершенен, а потому что основа его существования заключается в праве быть. Для такого настроения мысль, самопознание всегда неглавное, несущественное, не имеющее отношения к основам. Бездомный - не отказаться ли и от этого слова - отдает себе отчет, какую враждебность он должен вызывать и вызывает своей повсеместной нездешностью у крови и почвы. А все потому, что он все еще никак не здесь, его еще вовсе нет, поскольку он затерялся в разрыве, отсутствует еще в жизни, и только нагоняет ее позже. Это страсть его - нагнать совсем, закрыть разрыв, очутиться наконец в мире или, как один из способов, подготовить себе мир, где его ждут, накрыть стол и разжечь огонь к своему прибытию. В отличие от "националиста", он не начинает с твердой опоры на собственное оправданное присутствие, а тщится начать наконец пребывать, быть. Он вроде бы стремится в конце концов к той же самой точке, от которой отправляется "националист", он охвачен ностальгией по твердой почве, по дому, по телу. Однако достигая точки, где мир является "националисту" в наивысшей заполненности, "бездомный" оказывается стертым, растворенным, заключенным в пейзаж, попадает как раз в тот разрыв, в ту дыру, из которой старался выбраться и которой теперь бежит, чтобы после снова тосковать по ней. Бездомный ищет закрыть разрыв ради отдыха после утомительной гонки,
в которой его Я оторвано, отстает от телесного присутствия. Он устает думать
и чувствовать без остановки вдогонку своему телу, передумывать, переживать
прожитое, но не пережитое. Поэтому закрыть разрыв означало бы избавиться
от необходимости постоянно мыслить. Для него "мыслю, то есть есмь" превращается
в "мыслю, то есть стремлюсь быть". Значит, когда существование достигнуто,
можно дать себе расслабиться и не мыслить, а просто быть до всякой мысли.
Можно и продолжать мыслить, но это перестает быть гонкой, каторгой, необходимым
условием. Дом, тело настигнуто, присуствие остается присутствием без напряженной
погони за ним, просто так, само по себе. Мысль о себе неожиданно становится
ненужной. Бездомный даже наслаждается своим нерефлексирующим счастьем -
как раз уже готовя себе очередной разрыв: его счастье так же велико, как
и безосновательно. Часть его, которая была мыслью о себе, самочувствием,
становясь ненужной, не исчезает, а только через некоторое время ставит
его перед фактом, что он, предаваясь беззаботному и неосвоенному
существованию, снова отстал от самого себя.
* * * Портретные наброски "националиста" и "бездомного" - это тени, отбрасываемые
идеями, которыми живет западная философия. Безвыходное кружение теней повторяет
путаницу и узлы своих теоретических прототипов. Может случиться, что мир
теней, который проще для глаза, подскажет нам выход из многовекового затруднения
мысли.
Singapore, July-December 2002
|
|
|
||
|
©1999-2003 Всеволод Власкин |