На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях

Всуперечь потоку

Есть поэты, которые поражают нас мужеством и трагедийной высотой своей мысли, самоубийственной го­товностью встречаться лицом к лицу с «проклятыми вопроса­ми» Бытия, очертя голову бросаться в его шек­спировские, достоевские бездны.

Другие, захватывая нас своим фламандским жизнелюбием, как бы приглашают упиваться радостной игрой красок, линий, объемов, звуков, запахов, вкусовых и осязательных ощущений, зовут нас разделить этот праздник, который всегда с ними.

Третьи завораживают музыкой речи, ее магическими изворотами, перепадами, ее колдовской пластикой.

Четвертые прямо обращаются к нашему гражданскому чувству, логически безупречно, эмоционально сильно формулируя то, что наболело в нас, давит на нашу совесть, подступает к горлу, хочет обрести характер жеста, лозунга, призыва к действию.

И, наконец, пятые пленяют свободой и легкостью дыхания, тем блистательным, искрометным легкомыслием, в котором мудрости больше, чем в иных прославленных философских трактатах.

Все эти редчайшие и ценнейшие свойства — родовые черты поэзии Бориса Чичибабина. Он — поэт классиче­ского строя. Все смутное, размытое, разбросанное во времени и пространстве становится в его поэзии ясным, кристаллически отчетливым.

Чичибабин — стиховой голос вот этой данной минуты обыденной жизни. И глас вечности. Голос природы, народа, истории.

Поэт не делит наше бытие на верхние, средние, нижние этажи. Он берет бытие во всей его многосоставности, пронизывая все бытийные этажи горним светом духов­ности.

Поэт оголенного нравственного чувства, неистового стихийного напора, бешеный спорщик, бунтарь и печальник сродни Радищеву, правдоискатель, потрясатель основ, он естественно, прямодушно переходит от громовой анафемы к тихой молитве, умиленному созерцанию духовного света внутри себя и во всем Божьем мире.

Улицы, подворотни. Нищенские будни трудяг и пиршества тунеядцев. Очередные идейные кампании. Гонения, обрушивающиеся на головы отдельных еретиков и целых народов. Быт лагерей и тюрем. Дружеские встречи в забегаловках. Прощания с отъезжающими «за бугор»...

Именно поэтому поэзия Чичибабина стала портретом эпохи.

По его стихам ученый-историк смог бы воссоздать сложную, многослойную, путаную картину русской общественной жизни сороковых-восьмидесятых годов двадцатого века во всем богатстве ее подробностей, во всей натуральности ее красок.

Из песни слов не выкинешь: в свое время Чичибабин отдал дань утопическим революционным надеждам и пионерскому атеизму.

И пришел в итоге к Богу?

Бог для Чичибабина — метафора бездонного смысла.

Одна из самых горьких исповедей поэта завершается так:

Еще смогут сто раз на позор и на ужас обречь нас, 
но, чтоб крохотный светик в потемках сердец не потух, 
нам дает свой венок — ничего не поделаешь — Вечность, 
и все дальше ведет — ничего не поделаешь — Дух. 

Мир в стихах Чичибабина — это не мир вещей, даже не мир явлений, а, я бы сказал, мир явленой тайны.

Тайна остается тайной, она входит в нас болезненной занозой, ноет, мучает — и в то же время делает нас сча­стливыми. Но самое удивительное: поэт дает нам эту тайну осязать кончиками пальцев, зреть ее, слушать ее переменчивую музыку.

Как на заморскую зарю, 
не веря в то, что это худо, 
на жизни чувственное чудо 
с мороза зимнего смотрю. 

...Пусть хоть сейчас приходит смерть, 
приму любое наказанье, 
а если выколют глаза мне, 
я стану звездами смотреть. 

Чичибабин воспринимает родной язык не столько как средство, с помощью которого ему дано выразить свое заветное, интимное, распахнуть свои душевные глуби­ны: язык для него — это прежде всего почва, из которой произрастает душа народа, дух поэзии, а следовательно, и творчество самого Чичибабина.

Поэт преподносит читателю не готовые результаты своего мышления: он обнажает перед нами сам живой, противоречивый, со сбоями, осложнениями, внутренней борьбой, приступами язвительной самоиронии и с патетическими взлетами, с неудачными, но настойчивыми попытками ухватить ускользающую истину за хвост, мучительно трудный процесс искания ответов на проклятые вопросы, делает нас невольными соглядатаями работы своего ума и души.

Своенравность поэтики Чичибабина, воинственность, с какой она сама отстаивает свое «лица необщее выраженье», — бросаются в глаза.

Еще в сравнительно спокойном, уравновешенном шесть­десят шестом году (за два года до того, как совет­ские танки раздавили «пражскую весну») поэт закончил свое стихотворение, начавшееся на вполне благополучной ноте «Живу на даче. Жизнь чудна. Свое повидло...», криком боли и ужаса:

Какое пламя на плечах, 
с ним нету сладу — 
принять бы яду натощак, 
принять бы яду. 

И ты, любовь моя, и ты — ладони, губы ль — от повседневной маеты идешь на убыль.
Как смертью веки сведены, 
как смертью — веки, 
так все живем на свете мы 
в Двадцатом веке. 
Не зря грозой ревет Господь 
в глухие уши: 
— Бросайте все! Пусть гибнет плоть, 
Спасайте души! 

Жизнелюбец, распахнутый навстречу всем радостям земного полнокровного бытия, двойник ролановского Кола Брюньона (он сам в своих стихах назвал себя украинским Брюньоном!) — Борис Чичибабин вовсе не склонен был к похоронным причитаниям, эсхатологическим прорицаниям.

Однако как быть поэту, если вокруг него клубится кладбищенский сумрак, «у смерти хороший улов», если

При жизни сто раз умиравший, 
он слышит шаги за спиной: 
то снова наводит мурашки 
жесткости взор жестяной? 

В 1963 году, подводя итог своим горестным недоумениям (это-то при первых тревожных сигналах о возможном возврате к сталинским временам), Чичибабин задается вопросом:

Немея от нынешних бедствий 
и в бегстве от будущих битв, 
кому ж быть в ответе за век свой? 

И сам себе отвечает:

А надо ж кому-нибудь быть... 

Мощь и необузданность гражданского темперамента Бориса Чичибабина неоспоримы. Но следует, во-первых, учесть, что Чичибабин был, как некогда говаривал Данте Алигьери, «сам себе партия».

А во-вторых, не следует забывать, что его взаимоотношения с политикой были трудными, неровными.

Дитя природы, бродячий философ, верный рыцарь своей Единственной Возлюбленной, он не испытывал к политике ни симпатии, ни доверия. Никогда не погружался в нее с головой и руками. Не вникал во все ее тонкости и хитросплетения.

Он видел в политике задиристого, нахрапистого чужака, готового при первом удобном случае сбить тебя с ног, схватить за горло.

Я общался с Борисом Чичибабиным в течение четырех десятилетий. С глазу на глаз. В кругу его домашних и ближайших друзей. На шумных сборищах, в кругу поклонников его поэзии. На этих «пирах», «игрищах литературных» не столько пили и закусывали, сколько читали стихи, пели, спорили, «колебали мировые струны».

В начале шестидесятых один из ближайших друзей Чичибабина, Леша Пугачев, как говорится, с пылу-жару переложил на музыку только что написанное стихотворение Бориса «Федор Достоевский».

Своим звериным чутьем Пугачев сразу же схватил, что «Федор Достоевский» создан из личной боли Чичиба­бина, соткан в значительной мере из фактов биографии Бориса (конечно, при сохранении необходимого исторического антуража). Исполняя под гитару «Федора Достоевского», Пугачев так расставил акценты, что автобиографическая подоплека стихотворного рассказа Бориса Чичибабина о художнике, вернувшемся из «зоны» на волю обретала зримость и осязаемость.

А я вглядывался в лицо поэта и находил в нем подтверждение верности прочтения глубинного слоя «Федора Достоевского».

Каждая эпоха имеет свое нравственное зрение. Но при этом убеждена: ее глаза видят то, что надо видеть, и так, как надо.

Это вчера ошибались. Позавчера. Но сегодня мы, живущие в конце XX века, находимся на таком перевале истории, с высоты которого нами обозревается вся панорама духовной жизни России, человечества. В силу этого в наших руках ключ ко всем загадкам общественного, бытового, нравственного поведения предыдущих поколений. Ой ли!

Менялась эпоха, изменилась и тональность поэзии Бориса Чичибабина. Сохраняя все творческие наработки прежних лет, поэт пришел к ровной светоносности, к моцартианству.

Он как бы поднялся на высокогорное плато, где воздух разрежен и человек движется неспешным шагом лицом к лицу с Космосом, с Вечностью.

В эти годы он создал такие свои шедевры, как «Судакские элегии», «Церковь в Коломенском», «Ода воробью», «Чернигов».

Но все чаще стали прорываться ноты усталости от самого себя, возникала даже досель не свойственная ему внутренняя расслабленность. Рождалось досадливое чувство повторяемости, монотонности.

Ибо по своему природному складу Чичибабин не мог довольствоваться только общением с Космосом, Вечно­стью, Историей. Всю полноту бытия он ощущал, когда жил в измерении современной народной, национальной жизни, мыслил и чувствовал в масштабах своей эпохи.

И тут в самый раз зашаталась земля под нашими ногами, разверзлась бездна: пошла набирать обороты перестройка. Рушились в преисподню старые святыни. Напористо прокладывали себе дорогу идеи рынка, демократии, религиозного возрождения.

Казалось бы, сама логика событий подсказывала Чичибабину: закрепись на позициях, которые ты уже занял в преддверье перестройки, приветствуй наступление царства свободы и духовности, прочно встань на почву либерального (читай: буржуазного) благоразумия. Но благостная утопия рыночного рая не обаяла Чичибабина.

В нем проснулся поперечник, взыграла бунтарская кровь, во весь голос заговорило чувство своего кровного родства с малыми мира сего, по телам которых двинулась к обетованному всеобщему благоденствию колесница либерального прогресса.

И снова пошел против течения: предав анафеме ко­столомную диктатуру номенклатуры, тут же одним из первых протрубил о новой беде, угрожающей всем нам.

С тех пор как мы от царства отказались, 
а до свободы разум не дорос, 
взамен мечты царят корысть и зависть, 
и воздух ждет кровопролитных гроз. 
Уже убийству есть цена и спрос. 
Не духу мы, а брюху обязались 
и в нищете тоскуем, обазарясь, 
что ни одной надежды не сбылось. 

Чичибабинский «Плач по утраченной родине» потряс многих. «Плач» хвалили в России, ругали в Украине. Но даже хвалители не забывали поэта «уточнить», «подправить», расставляя необходимые, как им казалось, акценты. С трудом давался весь трагический объем «Плача». Хотя в нем поэт с предельной четкостью высказывал свои симпатии и антипатии, обнажив все «за» и «против».

Мыслитель и художник в Чичибабине неотделимы друг от друга. Естественно, что мастер стиха шел «всуперечь потоку» не только в области содержания, но и формы. Он, не оглядываясь на моду, на узаконенный ею вкус, там, где ему надо было, являл чудеса мелодики, словесной гармонии, а где считал нужным, прибегал к просторечному словарю, разговорному синтаксису, к озорной ритмике, отчаянно смелым рифмам. Он не повторял вчерашнюю гармонию — творил новую.

В стихах Чичибабина слова становятся в стиховой ряд так, чтобы между ними возникала разреженная, как в горах, щедро ионизированная ассоциативная атмосфера. Поэт властно распоряжается воображением читателя, уверенно ведет его за своей свободно парящей мыслью, но мы не ощущаем насилия над собой, мы радуемся далям, открывающимся перед нами. Все здесь неожиданно, непривычно — и внутренне оправдано.

Сам Чичибабин не раз жаловался на то, что «абсолютно невнимателен к подробностям материального бытия».

Это мне напоминает жалобу Бабеля на бедность воображения.

Зоркость Бориса Чичибабина на особые, неповторимые подробности природы и общественного бытия была феноменальной, сродни бунинской: он коршуном набрасывался именно на те реалии, которые работали на его Главную Мысль, творили Образ Мира, точно выхватывая их из массы других.

А жили же вот тут они 
с оскоминой о Мекке. 
Цвели деревья тутовые 
и козочки мекали. 

. . . . . . . . . . . . . 

Конюхи и кулинары, 
радуясь синеве, 
песнями пеленали 
дочек и сыновей. 

И, переходя непосредственно к трагическому перелому в судьбе крымско-татарского народа, поэт не столько впрямую негодует, обличает, манипулируя политическими абстракциями, сколько нагнетает подробность за подробностью, достигая этим эмоционального эффекта инвективы:

Стало их горе солоно. 
Брали их целыми селами, 
сколько в вагон поместится. 
Шел эшелон по месяцу. 
Девочки там зачахли, 
ни очага, ни сакли. 
Родина оптом, так сказать, 
отнята и подарена,— 
и на земле татарской 
ни одного татарина. 

Весь мир с его кипением политических страстей, с его дымными закатами, лунным светом, росами и соловьиным пением, мир труда и творчества, пропущен в стихах Чичибабина через любящее сердце, соотнесен с обликом любимой. Стихи, обращенные к его Беатриче, к его Лауре, к его жене и другу — Лиле, — это «исповедь сына века», который судит себя беспощадно, кается, обещает, клянется в верности всему высокому, Главному.

Не спрашивай, что было до тебя. 
То был лишь сон, давно забыл его я. 
По кругу зла под ружьями конвоя 
нас нежил век, терзая и губя. 
От наших мук в лесах седела хвоя, 
хватал мороз, дыхание клубя. 
В глуби меня угасло все живое, 
безвольный дух в печали погребя. 
В том страшном сне, минутная, как милость, 
чуть видно ты, неведомая, снилась. 
Я оживал, в других твой свет любя. 
И сам воскрес, и душу вынес к полдню, 
и все забыл, и ничего не помню. 
Не спрашивай, что было до тебя. 

Для настоящего знатока и ценителя поэзии пристальное вглядывание в стихи Чичибабина — праздник, пиршество.

Вглядитесь, к примеру, в чичибабинские рифмы: едва ли не полное совпадение звуков в рифмующихся словах! И достигается это не столько тем, что в рифмы подбираются омонимы или почти омонимы и даже не искусной лепкой составных рифм: тонко, тончайше! — использу­ется эффект параллельных звуков.

Вот некоторые образцы особо аппетитных для знатоков чичибабинских рифм: угасает — у хозяев, ясность — я снюсь, коль не — корни, вкуснейших — кузнечик, в ползла­ — вползла, шкатулке — штукатурки, отцы в них — безотзывных, не в чем — прошепчем, помнишь — на помощь, безоблачен — лесовничал, заповедь — закапывать, лире я — лилия.

Рифмы у Чичибабина сплошь и рядом как бы прошивают всю стихотворную строчку: «одолевали одолюбы», «о чары чертовых чернильниц». Сближение слов по принципу их звукового родства (естественно, с учетом родства смыслового!) — один из краеугольных камней поэтики Чичибабина: «траурный трамвай», «желтые желуди», «в голо­ве плывут слова».

Но, пожалуй, еще важнее для поэта создание почти идеального звукового равновесия, когда ни один из звуков не выбивается из ряда, когда фонетический строй стиха услаждает слух своей гармоничностью.

...А ночь на Русь упала чадом, 
и птицу-голову — на жердь вы, 
хоть на плечах у палача там 
она такая ж, как у жертвы. 

Поэт сам себе предписал жесткое табу: он запретил себе использование «поэтических» клише, решительно отказывается от обезличенного — всеобщего, ничейного — словаря и синтаксиса.

При этом учтите еще одно свойство поэтического дарования Чичибабина: он — «всесильный бог деталей».

Уму непостижимо, откуда он берет эти идущие косяком выпуклые многоцветные, раздражающие наше осязание и обоняние, тревожащие нашу эмоциональную память, царапающие душу подробности:

Дело сводилось к осени. 
Жар никого не радовал. 
Пахло сырами козьими, 
луком и виноградом. 
Пахло горячей пазухой 
ветреной молодайки. 
Пахарю пахло засухой. 
В море кричали чайки. 
Рощи стояли выжжены, 
Воздух был жгуч и душен. 
Редкий дымок из хижины 
напоминал про ужин. 

Для подлинного поэта проблема звукового строя стиха, его мелодики, ритмики, проблемы рифмы, интонационного рисунка, синтаксиса, поэтического словаря, вопросы сотворения образа и создания ассоциативного поля — это отнюдь не проблемы литературной техники. Для него все это — нечто такое, что имеет самое прямое отношение к тайне мировой гармонии, к сокровенному смыслу Бытия, как для верующего человека постижение душевного строя молитвы, проникновение в святую суть ее словесного лада есть нахождение контакта с Богом — тем самым, который диктует стихи.

Казалось бы, стихи, созданные при таких бурных, катастро­фических перепадах, потрясениях, возникшие вчера­ как болевая реакция на нашу неустойчивую современность, обречены, подобно отшумевшему пожару, выдыхаться, опадать, терять высоту, гаснуть, затихать, покрываться пеплом.

Но стихам Бориса Чичибабина такое угасание и затихание не грозит. Живой ветер истории, обдувая их, только выше возносит пламя, делает его более ярким, звучным, грозно веселящимся.

Сама «телесность» поэзии Чичибабина, ее образная, звуковая, лексическая, интонационная фактура обладают некими таинственными свойствами, которые обеспечивают стихам поэта вечную молодость, живую пульсацию.

Марк Богославский

1