На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях

Кирилл Ковальджи

Воспоминания о Чичибабине

«Вы уже очищены через слово...»

(От Иоанна 15, 3)

Что-то не давалось мне начало, я тянул, откладывал. И вдруг понял: слишком все живо еще, больно. Начинаешь писать воспоминания — значит, соглашаешься с тем, что Бориса Алексеевича уже нет. Словно отступаешься от него, словно отдаешь его окончательно смерти...

И все же надо преодолеть этот барьер, потому что на самом деле память, закрепленная пером на листе бумаги,— это как раз вытеснение смерти, сопротивление небытию...

Я поздно познакомился с Борисом Чичибабиным, хотя давно мечтал о том, да как-то пути наши не пересекались.

Весной 1991-го года я напечатал в кишиневском журнале «Русский язык» небольшую статью о нем, о его «Колоколе». И решился послать ему этот журнал в Харьков. С нетерпением ждал отклика, но его почему-то не последовало. Я был смущен: мне-то казалось, что есть у нас какое-то родство душ, пусть он крупней и сильней меня как художник, но мы одной группы крови, недаром меня лично по-человечески так тянет к нему (например, я люблю стихи Ахматовой, но у меня не возникало настоятельного желания познакомиться с ней, хотя представился однажды удобный случай в Комарове в 1964 году,— мне оказалось достаточно восхищенно смотреть на нее, не слишком приближаясь).

И вот летом того же года в Ялте слышу: приехал Чичибабин с Лилей Семеновной, женой. Понятное дело, я обрадовался и, волнуясь, предвкушал нашу встречу: теперь уж он от меня никуда не денется...

И действительно, образовалась небольшая компания, появилась водочка, кто-то меня представил (или я назвал себя — не помню), и вдруг он как-то по-детски просиял, улыбнулся:

— Как же, знаю, помню. Вы чуть ли не первый упомянули меня в центральной печати. Еще в начале шестидесятых годов.

— Где?— удивился я.

— В «Вопросах литературы». Спасибо вам.

...Дома я нашел тот старый журнал. Действительно, там я упомянул Чичибабина, говоря о новых именах в поэзии. Узнал же я о нем от молодого харьковского критика Грицая. Он дал мне первые два сборника Чичибабина — я поразился, сразу почуяв настоящего поэта.

При упоминании об этих книжках Борис Алексеевич поморщился. В них было всякое, не только жемчужины!

Разговорились. Прямотой и естественностью Бориса Алексеевича с первой же минуты была снята дистанция между нами, я осмелел и даже в спор ввязался: не мог согласиться с гневным осуждением Петра Первого в одном из стихотворений Чичибабина, незадолго до этого опубликованных в «Новом мире». Я сослался на пушкинскую оценку эпохи Петра. Но Борис Алексеевич остался при своем. Оказалось, что при всей своей доброте, предупредительности и даже застенчивости Борис Алексеевич весьма упорен и неуступчив, когда дело касается его убеждений. У него был бесстрашный, честный, но и пристрастный ум. Для него не годилась диалектика спокойного анализа — он был прав правдой поэта, а не историка. Потому, наверное, Чичибабин и стал крупным поэтом, что к его таланту приложился глубоко определенный и сильный характер. Ранимый, совестно скромный в личном и общественном поведении, Борис Алексеевич вовсе не был скромен как поэт. Он откровенно чувствовал свою роль в русской поэзии, верил в ее значительность, отвечал за нее.

Ближе мы сошлись в сентябре 1992 года в Коктебеле. Это были незабываемые дни. Позволю себе привести начало письма Бориса Алексеевича ко мне:

«Дорогой Кирилл! Все происходящее с нами и вокруг так бесперспективно, безумно и бессмысленно, что в нашей с Лилей жизни до сих пор единственным утешительно-милым и радостным светом остаются наши коктебельские дни. У меня сочинились стихи, которые я посвятил вам, что требует разъяснения. В Коктебеле мы были в прошлом и в позапрошлом году, места эти — волошин­ский дом у моря и все, что его окружает и с ним связано,— для нас издавна дороги и священны, но вот уже несколько лет они не вызывали во мне стихотворного отклика, и давно уже нам не было там так хорошо, как в этом году. В значительной мере это связано с тем, что там были вы. Я это чувствовал и тогда — за нашим столом в столовой, на «вечерах сонетов» у Фоняковых, в наших редких прогулках по набережной,— но еще лучше понимаю сейчас. Мы с Лилей часто вспоминаем вас, и нам часто не хватает вашего понимающего и доброжелательного сочувствия, ваших советов и реплик. В стихотворении, посвященном вам, ничего этого нет, как нет в нем ни вашего имени, ни облика, но ваше присутствие в нем для нас совершенно несомненно, без вас его просто не было бы, послушайте сами».

И дальше шло переписанное его удивительным почерком стихотворение «Оснежись, голова! Черт-те что в мировом чертеже». Оно было впоследствии опубликовано и вошло в его последнюю книжку «Цветение картошки». Я ответил на эти стихи стихами же, и он успел их прочитать в свой последний приезд в Москву. Как успел получить и сигнальные экземпляры упомянутой книжки, вышедшей в нашем издательстве. Помню, мы сидели вечером у Александра Юдахина, Борис Алексеевич внимательно перелистывал книжку, как бы поглаживая каждую ее страницу, и тихо сказал:

— Хорошая книжка...

Она действительно хороша. И особенно тем, что вышла точно в таком виде, как поэт хотел, никаких изменений в составе и расположении стихов редакция не делала.

Юдахин сумел выпросить этот единственный экземпляр (я обещал назавтра достать еще несколько), Борис Алексеевич подписал ему сборник — может быть, это и первая и последняя книжка, которую Чичибабин подарил в Москве — в этом смысле у Юдахина уникальный экземпляр!

Я еще напишу о Борисе Алексеевиче, когда придет время и успокоится боль. А пока в приложении к сказанному приведу несколько страниц из статьи о нем и то стихотворение, которое было обращено к нему.

1

Не в Москве, не в Ленинграде возрос и вырос большой русский поэт. Вдали от наших столичных выступ­лений, от шумных критических битв, мощным гулом и серебряными звонами зазвучал его «Колокол», и все огля­нулись и увидели. И уже не забудут. Борис Чичибабин. Новое имя в нашей поэзии.

А было автору в ту пору уже за шестьдесят.

Говорят, и не без оснований, что прошла пора гражданской поэзии с ее прямой ораторской интонацией. Говорят также, что прошла пора любовной лирики с ее непосредственным и открытым изъявлением чувств. А Борис Чичибабин вошел в современную русскую поэзию сильным откровенным лириком и страстным граждан­ским поэтом (гражданским — в лучшем смысле слова: «при совести» и независимости духа).

Как это ему удалось? Может быть, потому, что он, живя в провинции, был далек от современных художественных исканий? Скорей, разгадка — в его характере, до самых седин оставшемся по-юношески бескомпромиссным и цельным. Чичибабин чурался всего, что ему было чуждо, был органически честен и неподкупен. Когда на склоне лет к нему пришли слава и признание, они никак не замутили его чистоты и чуткости. Он остался самим собой, уязвимым, совестливым и даже неприкаянным в своем обостренно трагическом мироощущении.

Его первая книжка вышла еще в 1963 году, но тогда Борис Чичибабин не успел обратить на себя должного внимания читателей и критики: вскоре его имя исчезло со страниц печати. К его прошлым годам репрессированного прибавилось диссидентство. Поэт бедствовал, зарабатывал себе на жизнь в трамвайном депо. Казалось, он вышиблен из литературы навсегда. Это «вышибание» — самая провальная ошибка гонителей талантов: отверженные становились тверже, значительней, и им принадлежал завтрашний день. Борис Чичибабин писал много, его стихи расходились в списках, передавались из уст в уста. И настал его час. Пусть через двадцать лет, но настал...

Я заглянул в ту первую книжку Бориса Чичибабина, нашел в ней поразившие меня стихи — они не потускнели от времени:

Ты вся, как тишина — 
Телесная, лесная... 

О, музыка и зной 
Тех слов, что ты мне шепчешь 
Пастушкою ночной 
Поступков сумасшедших!.. 

Но вот что удивительно. Оказалось, в том сборнике были и дежурные поделки, «паровозики», как их тогда называли,— с них полагалось открывать книжки стихов. Видимо, опасность конформизма, пусть в самой малой степени, подстерегала и Чичибабина. Слава Богу, он быстро спохватился и, не обольщаясь удачным дебютом, судил­ себя строго, с той беспощадностью, которая предвещает обновление:

Как страшно жить и плакать втихомолку. 
Четыре книжки вышло у меня. 
А толку? 
Я сам себе растлитель и злодей, 
и стыд и боль как должное приемлю...

Это написано всего через четыре года после дебюта. Поэт продолжал казнить себя. И, наконец, в 1968 году — предел безысходности, отчаяние, тупик:

Сними с меня усталость, матерь Смерть... 

И как раз тогда, когда вроде бы и сил не осталось, приходит прозрение и мужество. Поэт находит себя, порывая с современной ему ложью, присягая Пушкину и Лермонтову, Блоку и Пастернаку, Мандельштаму и Цветаевой. С виду потерпевший поражение, отовсюду изгнанный, одинокий, он обретает высоких и верных друзей, и сам клянется им в верности. Так, дорогой ценой оплаченная, восстанавливается преемственность истинного поэтического призвания:

Я выменял память о дате и годе 
на звон в поднебесной листве. 
Не дяди и тети, а Данте и Гете 
со мной в непробудном родстве. 

Чичибабин — один из самых простодушных поэтов. И мудрых. Один из самых непосредственных. И умелых. Не смыслом одним жив поэт, а и музыкой мастерства. В вышеприведенных строках усиление смысла достигается тонко подобранным звуком: дате — годе, дяди — тети, Данте — Гете. Внутренняя прорифмовка характерна для Чичибабина. Он вообще весьма внимателен к строфике и рифме. Последовательный приверженец классической формы стиха, он при этом обновляет рифму в духе Маяковского (ассонансную, составную). Он действительно мастер. Созревший вдалеке, в тени, в тиши. Но для общения с Пушкиным и Данте обязательно ли жить в столице, вариться в центральном литературном котле? Чичибабин­ — горький упрек тем талантливым поэтам, которые смолоду соблазнились связями, чинами, постами, премиями.

Не только бессмертные гении помогли Чичибабину выстоять. Честь и слава женщине, полюбившей поэта и любимой им! О ней пишет он десятки сонетов, как современный Петрарка, и прямо указывает на ее значение в соб­ственной судьбе:

...счастлив тем, что в рушащемся мире 
тебя нашел — и душу сохранил. 

Любовь к женщине, любовь к родине сливаются, как в небесном куполе, с обретенной высокой духовностью, с тем религиозным чувством, без которого человек выпадает из Вселенной, из Вечности. Красота земная и небесная — в едином выдохе:

Все, что мечтала услышать душа 
в всплеске колодезном, 
вылилось в возгласе: «Как хороша 
церковь в Коломенском!» 
...Божья краса в суете не видна. 
С гари да с ветра я 
вижу: стоит над Россией одна, 
самая светлая. 

И мысли о конце жизни совсем иные, чем прежде. Смерть уже не избавление от себя постылого, а мудрая печаль и просветление:

...Грустно, любимая. Скоро конец 
мукам и поискам. 
Примем с отрадою тихий венец — 
церковь в Коломенском. 

Из своего вынужденного отшельничества Чичибабин врывался в нашу современность, оказывался вездесущим в ее болевых точках, напряженные струны его лиры отзывались любовью и к Армении, и к Эстонии, и к Молдавии. Поэт обращался к Петру Великому и Горбачеву, Есенину и Галичу, Твардовскому и Солженицыну — мысли, образы, обобщения пересыпаны именами, реалиями, названиями мест. И все это переплавлено беспокойством и требовательностью, любовью и болью:

Кто — в панике, кто — в ярости, 
а главная беда — 
что были мы товарищи, 
а стали господа. 
Ох, господа и дамы! 
Рассыпался наш дом — 
Бог весть теперь куда мы 
несемся и бредем. 
...В сердцах не сохранится 
братающаяся высь, 
коль русский с украинцем 
спасаться разошлись. 

В голову не приходит назвать эти стихи «риторическими». Борис Чичибабин особенно тяжело переживал наше смутное время еще и потому, что оказался в Харькове — как бы вне России, за рубежом.

Его голос был с каждым годом все слышней, все необходимей, когда его внезапно настигла смерть...

Обаятельный и правдивый, ранимый и мужественный, скромный и гордый, Борис Чичибабин встал в ряд самых значительных русских поэтов двадцатого века.

2

Так случилось, что это была последняя встреча...

12 ноября 1994 года я провожал Бориса Алексеевича до метро после его выступления в киноконцертном зале «Октябрь». Вдруг он, после долгого молчания, сказал негромко:

— Я уже хочу умереть...

Я не знал, насколько он болен, видел только, что он очень устал и мучительно переживает наше смутное время. Я попытался отвлечь его от мрачных мыслей — сегодня Москва так сердечно рукоплескала поэту, сегодня он получил сигнальный экземпляр сборника своих новых стихотворений «Цветение картошки»...

Он слабо улыбнулся, как бы извиняясь:

— Да, да. Сегодня я должен радоваться...

У него в кармане лежали мои стихи, те, которыми я ответил на его стихотворение, посвященное мне. Я верил, что летом мы опять увидимся в Коктебеле. Никогда не думал, что придется печатать эти стихи в горьком контексте утраты и боли. И все-таки в стихах — правда: он для меня остается живым, как остается навсегда в русской поэзии.

                         * * *  
                                   Б. Чичибабину  
Говорить по душам все трудней в наши душные дни. 
Доверяю стихам, но приходят к поэтам они 
С каждым годом все реже и реже. 
Пусть ползет полосой за волной серой гальки накат, 
Как подаренный грош, за щекой — сердолик и агат 
Все еще бережет побережье. 
Я охотно отдам за хохлацкий купон по рублю, 
Лишь бы встретиться нам — вдалеке я молюсь и молю 
О всевышне дарованном часе, 
Долгожданном, когда кипарис заволнуется весь, 
Тиражируя весть, что Борис Алексеевич здесь, 
С Лилей он на заветной террасе. 
Те же розы, кусты тамариска и россыпи звезд... 
Море, знаешь ли ты, что Россия — за тысячу верст, 
Что твой берег — уже зарубежье? 
Думал ли Коктебель, дом Волошина и Карадаг, 
Что граница, кромсая страну так и сяк, 
Побережье на ломти нарежет? 
Катастрофа, державный склероз, но не верится мне. 
Как и Вы, я прирос к этой вечно несчастной стране. 
Не согласен я с горем, хоть режьте. 
И пока я живу и дышу — наяву и во сне 
Неустанно ищу у расколотой чаши на дне 
Я последнюю каплю надежды. 
Как нам быть, дорогой, с разделенной и горькой страной? 
А у ней на большой глубине есть запас золотой, 
С оскуденьем нельзя примириться. 
А во мгле у поэтов есть свой нерушимый союз, 
Потому на земле никаких я границ не боюсь, 
Как велят нам бессмертные птицы. 

1995 г., Москва

1