На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях

Марлена Рахлина

Я хочу, чтобы все видели его живым

Я знала Бориса с осени 1945 года, когда он только появился у нас на факультете, и до дня его кончины. Больше того, в годы, когда он находился в Вятлаге и его не видел никто, кроме родителей, я была вместе с ними у него трижды за его пятилетний срок.

Появившись в коридорах нашего филфака, новый первокурсник сразу вызвал интерес и любопытство своей, на первый взгляд, обычной, но уже при следующем взгляде необычной, своеобразно «штучной» внешностью. К тому же сразу попали к нам передаваемые из рук в руки маленькие­ его книжечки, тоже необычные, с яркими, густыми, своеобразными стихами. Он «издавал» их, пере­резая школьную тетрадь пополам вдоль переплета,— получалась книжечка. И — ошиблась Лидия Чуковская — почерк его с самого начала был таким, как и потом: тоже необычным!

Год проучились мы с ним вместе. Правда, я на втором, а он на первом курсе (наши мальчики почти все были старше нас, так как мы приходили прямо из школы, а они — из армии).

Летом он попросил и получил разрешение сдавать экзамены сразу за первый и второй курс, и мы с ним даже сдали парочку экзаменов вместе. И вот тут, во время летней сессии, его арестовали.

Каким же он был в то далекое время? Удивительно, ни годы, ни несчастья не изменили его: он был таким же, как потом. Люди, на мой взгляд, вообще мало меняются!

Он был маниакально целеустремленным человеком. Я помню, как у него дома читала его детские письма к матери из пионерского лагеря, когда он уже был в лагере режимном. Все письма были о книгах: он просил прислать ему детские книги, перечислял названия, просил журнал «Пионер» «и другие книги интересные». Все письма были о книгах! А было ему тогда лет двенадцать. Никогда Бориса не интересовало НИЧТО бытовое, такое важное для большинства людей. И когда от него хотели, чтобы он занялся чем-то для своего быта, это был пустой номер. Это была его личная способность: пренебрегать внешней стороной жизни.

Я ж гонялся не за этим, 
я и жил, как будто не был, 
одержим и незаметен, 
между родиной и небом. 

Книги, искусство, стихи — вот чем был он действительно одержим. Книги, искусство, стихи — вот что было его единственной страстью, а творчество — естественным состоянием, даже когда это было опасно для жизни.

Борьба с сильными мира сего не входила в его сознание, он не умел и не хотел отстаивать написанное, легко сдавался на цензурные запреты, обходя их как попало или не обходя, если не получалось. Но зато НИЧТО В МИРЕ не могло остановить его, когда стихи были написаны. Он их немедленно обнародовал: одному человеку или двадцати, и первому попавшемуся тоже. И так было всегда: и после лагеря, когда были написаны гораздо более сознательные и серьезные стихи, чем полудетское «Мать моя посадница», а ведь он уже знал, чем такие вещи кончаются, и в этом смысле ничего у нас не изменилось. Нет, он все равно читал свои стихи всем и без малейших колебаний.

Несколько забегая вперед, напишу о том, как его исключали из Союза писателей. Просто я была с ним в Союзе в тот день.

В 1973 году Борису исполнилось 50 лет, и в Союзе ему устроили юбилейный вечер. Я не знаю, было ли уже задумано тогда это исключение? Думаю, что да и что рассчитали правильно, понимая, что Борис прочтет все, что «им» надо. Он и прочел и «Клубится кладбищенский сумрак», и «Похороны Твардовского», и другие столь же «им» нужные стихи. Дальнейшее было делом техники. Я вызвалась пойти с ним, так как имела уже опыт общения с этим народом, когда Бориса посадили. Или думала, что имела. Я очень подготовилась к «защите». Но я не учла главного: меня на это бюро Союза (так, кажется, это называлось) просто не пустили. «Что вы, Марлена, даже писателей не пускают!» — сказал мне член бюро Лев Болеславский. Я в их глазах «писателем» не была: писатель должен быть «членом»! Так я и дожидалась там, под зданием, пока не выскочил белый как стена Борис. «Выперли»,— сказал он.

Книги он любил как-то естественно: его нельзя было разделить с ними. Входя в чей-нибудь дом, он сразу начинал просматривать книги и отрывался только перед уходом, всегда прихватив что-нибудь с собой. И потом, мне было непонятно, как он читает: он книги перелистывал. Даже, помню, готовимся к экзаменам: я читаю, выписываю, потею — Борис слегка листает книжку. Идем сдавать — всегда он сдавал куда лучше, интереснее меня. Бог знает, как это у него получалось, но прочитывал он всегда больше меня, хотя я над книгами гнулась, а он, я по­вторяюсь, как бы перелистывал.

Об этом мне писать трудно. Каждый, кто возьмет в руки любую из его книжек (кроме, пожалуй, «Колокола»), найдет в ней, к чему придраться: риторика, длинноты... Но вот Бог осеняет его своим крылом — и появляются шедевры Бориса, которые не стыдно сопоставить с самыми лучшими образцами русской лирики. Я вот до сих пор не могу понять, как написаны «Красные помидоры». Но! Если у Бориса и бывали неудачные стихи, то никогда ни одного ради чего-то, кроме самого стихотворения. Никогда ни малейшего намека на то, чем многие, иногда и неплохие, поэты делали себе карьеру. Он просто «был Поэтом» — и это все.

Когда он вернулся из лагеря, он не сделал ни одной попытки «устроиться как люди», а пошел на курсы бухгалтеров, потому что это быстро и без хлопот давало ему скромную независимость. И до самой пенсии он работал бухгалтером!

Я решила написать о тех моментах в жизни Бориса, которые меньше известны. Тех, кто мог бы об этом написать, уже тоже нет в живых или нет в стране, так что я как бы «последний свидетель». Придется написать немного о его семейной жизни в те годы.

Сначала его тогдашняя жена Матильда Федоровна была вроде приятной, спокойной женщиной, неглупой, с чувством юмора. Они жили в мансарде метров восьми — девяти, куда вечно набивалась куча разного народа: поэты, актеры, стукачи (а как же!). Она сперва это безропотно терпела: треп, маленькое (и большое!) пьянство, соглашалась подавать-принимать, и все это как будто нравилось ей. А жизнь Бориса менялась: он стал известным, пришлось (вот именно!) принять его в Союз (шли хрущевские времена), выходили книги, появились деньги. Но все мрачней и требовательней становилась М. Ф. Можно даже сказать, что ее поведение было как бы обратно пропорционально личным успехам Бориса, что эти успехи ее раздражали. Даже неловко рассказывать, что она позволяла себе с Борисом, конечно, сознавая, что он лучше, выше ее (повторяю, глупой она не была!), так что мне иногда кажется, что именно это неравенство между ними нравственное ее и раздражало!

В это время родители Бориса построили из отцовского гаража ему дачу. Все делал Боря на этой даче (для себя бы не стал!): и погреб копал, и даже оштукатурил всю дачу. Меня это так поразило, что он должен штукатурить, что я поехала к ним и три дня штукатурила вместе с ним, понятия (как и он) не имея об этой работе! Но ничто не могло утихомирить взбесившуюся женщину! Я не знаю, как бы все обернулось, если бы в это время в жизнь Бориса не вошла Лиля. И Борис бежал к ней, оставив М. Ф. квартиру, дачу (квартира к этому времени была получена от Союза) — все!

Я написала все, что собиралась. Добавлю только, что, по-моему, самую лучшую, плодотворную и счастливую часть жизни Борис прожил с Лилей, тем более, что из Союза его исключили и осталось с ним то, что и так всегда с ним было. Только теперь ему не мешали, а помогали осуществляться.

Слава, которая пришла к Борису в перестроечные годы, по-моему, пришла поздно. Собственно, его знали всег­да — с «хрущевской оттепели». Но сейчас наступило общест­венное признание, широкое, с премиями, поездками, выступлениями. А Боря уже болел и уже был очень болен. Ему уже некогда было жить! Но я не хочу понимать это. Я хочу, чтобы все видели его таким, каким он был, — живым!

1995 г., Харьков

1