На главную | Публикации о Б.А.Чичибабине | Борис Чичибабин в статьях и воспоминаниях
Евгений Шкловский
Школа любви
Вряд ли было бы преувеличением сказать, что со смертью Бориса Чичибабина русская поэзия лишилась одного из последних поэтов-классиков. Классика не по стилистике, а по мироощущению, по чувству, гармонично объемлющему мир, вопреки всем его противоречиям, но и по тому обостренному чувству вины за все происходящее, которое не выдумаешь: оно, как и талант, либо есть, либо нет. Имитация тут невозможна.
Рискну утверждать, при всей нелюбви к патриотически окрашенной лексике, которая в нынешней ситуации сразу приобретает неприятную двусмысленность, что был он самым русским поэтом — именно по своей человеческой, душевной открытости, отзывчивости и широте.
Это было так органично для него, что он не стеснялся прямого публицистического слова — именно в стихах, ставя выше всего прочего просветительство, исконно, как он полагал не без основания, присущее русской литературе. И проповеднические строчки, которые сегодня у многих выглядят часто глубоким анахронизмом, а то и претенциозностью, у него настолько проникнуты личной выстраданностью, настолько укоренены в его поэтике, что ничего и не возразишь. <...>
...собственное чичибабинское просветительство — особенное. Это даже не просветительство, а скорее мольба, увещевание, готовность к диалогу, стремление поделиться радостью или горем, признание в любви, наконец...
Люди — радость моя, вы, как неуходящая юность,— полюбите меня, потому что и сам я люблю вас...
Вот такая подкупающая открытость, не стесняющаяся неточной рифмы, и вообще, кажется, при чем тут рифма, если пишется, нет, изливается под диктовку глубокого и страстного в своей искренности чувства. Поэт удивляется, почти по-детски, тому богатству, которое возможно в мире, если только в нем присутствует любовь.
Да, Чичибабин был несказанно богат, как только и может быть богат человек, который, вопреки происходящим вокруг распаду и раздраю, соединяет в своем сердце и разбегающиеся людские души. Который страдает от этого обособления, но не потому, что рушится великая империя, не потому, что ущемлены чьи-то политические или нацинальные амбиции, а потому, что наносится ущерб любви.
Он-то, идеалист, полагал, что народы, русские и украинцы, соединены глубинно, а не только государственно — общими святынями, одной печалью, одной любовью, одной судьбой. Он, живший на Украине, «в свой дух вобрав ее природу, ее простор, ее покой», переживал разлад чрезвычайно болезненно и так же болезненно отзывался на национал-патриотическое кликушество, хоть самостийное, хоть какое... Он, побывавший в конце жизни в Израиле, признается:
Я, русский кровью и корнями, живущий без гроша в кармане, страной еврейской покорен,— родными смутами снедаем, я и ее коснулся таин и верен ей до похорон.
Стал бы Чичибабин — при его естественной, совершенно ненатужной всечеловечности — так уж акцентировать эту тему, не будь душа его уязвлена оползнем темных националистических страстей? Его неотступная сердечная мысль — о родной России, которую он закликает: будь! либо тревожно вопрошает о ее будущем.
Нет-нет, а и вздохнется ему тяжело — в Риме ли, где «русскому сердцу ответствует Дантова лира», или Фрайбурге, где на него с любимой «просияла милость Божия»:
Тяжка наша участь: нам если не свой, то злодей, а что у нас плохо, то все чужаки насолили...
А то речь его вдруг наполнится сарказмом:
О, как бы край мой засиял в семье народов! Да черт нагнал национал-мордоворотов.
Но бывает, что забьется в его голосе и отчаянье:
Все погромней, все пещерней время крови, время черни. Брезжит свет — да кто не слеп?
Ему отвратительна не только темная иррациональная стихия «крови и почвы», не только оборотничество и азарт
.................. пьянчуг и краснобаев, цвета знамен сменивших на очах, в чьих святцах были Ленин и Чапаев, а нынче вдруг — Столыпин да Колчак,
но которые снова на плаву и мнят себя пастырями. И сама идея возмездия ему чужда. Он, прошедший через застенки бывшего режима, не отделяет себя от общего греха заблуждения и конформизма: и ему лгали, и сам он лгал и кривде верил. Но не обиду он исповедует и не упорствует в заблуждении. <...>
Его христианская душа взыскует совиновности. Он постоянно говорит о своей вине и не собирается перекладывать ее на других. Он очень точно называет свои стихи плакучими: в них действительно слышен плач и сокрушенье о бедах страны.
Но выход для него — только в «любви-разумнице», и это ласковое сочетание, казалось бы, довольно далеких понятий как раз очень чичибабинское: только любовь, по его глубочайшему убеждению, способна разумно устроить мир. Потому-то, видя Божию высь, где живут Иисус и ягненок, к ней он и обращается за помощью и светом, самого себя, однако, не считая таким уж прилежным учеником в ее «всемогущей школе». <...>
Проповедь и исповедь борются в его поэзии, и побеждает все-таки исповедь. В ней торжествуют не только вина, не только боль, ...но и радость жизни, благоговение перед ней и ее дарами, поклонение ее «чувственному чуду». Душа поэта очаровывается женской прелестью, синевой итальянских небес, росинками на апрельских почках, чужим искусством, будь то стихи Булата Окуджавы или кино Эльдара Рязанова... Он увлечен людьми; встречи с друзьями, которые, к его скорби, стали нечастными, для него — «как Божии свечи в черноте мировой темноты», а имена Пушкина и Толстого, их духовное присутствие — для него как спасение...
Хмель жизни бродит в поэзии Чичибабина, и радость его, чуть приправленная горчинкой усталости, притравленная гражданскими тревогами и болью,— застенчивая, но непосредственная, чистая и заразительная. Сколько бы ни подступала к горлу тоска, сколько бы ни мучили житейские и прочие невзгоды, мир остается для него миром любви, а не вражды.
Прекрасная и завидная убежденность.
1995 г., Москва