Последний день Гидеона Шенгава начался с великолепного восхода.
Занявшаяся заря нежна почти по-осеннему. Неясные полосы света пробили толщу облаков, затянувших восточный край горизонта. Новый день исхитрился скрыть свои намерения, не выдав палящий зной, что таился в его утробе.
Фиолетовое сияние, раздуваемое утренним ветерком, пылало на вершинах восточных гор. А потом лучи солнца раскололи стену туч. И был день. От прикосновения света открылись темные бойницы. Наконец выкатился раскаленный шар, ударил по скоплению облаков и рассеял их. Ослепителен горизонт на востоке. Нежный фиолетовый цвет улетучился, побежденный страшными вспышками пурпура.
Сигнал побудки всколыхнул лагерь за несколько минут до восхода. Гидеон встал, босой и сонный, потоптался у казармы, взглянул на снопы света. Худой, смуглой рукой протирал он глаза, все еще жаждавшие сна. Другая рука автоматически застегивала пуговицы гимнастерки… до него доносились голоса и лязг металла, самые проворные уже занялись чисткой оружия, готовясь к утреннему осмотру. Гидеон медлил. Картина восхода пробудила в нем некое томительное чувство, неясную тоску. Восход миновал, а он все дремал стоя, пока не подтолкнули его сзади и не сказали: «Ну, пошевеливайся!»
Он вернулся в казарму, заправил полевую койку, вычистил автомат, собрал бритвенные принадлежности. По дороге, минуя аллею эвкалиптовых деревьев, побеленных снизу, среди обилия лозунгов, зовущих к чистоте и соблюдению дисциплины, вдруг вспомнил Гидеон, что сегодня – День Независимости, пятый день месяца ияр. И сегодня его рота участвует в показательных парашютных прыжках в Езреэльской долине. Он зашел в умывальную комнату и стал ждать, когда освободится зеркало. Пока же он чистил зубы и думал о красивых девушках, Через полтора часа окончатся все приготовления, рота займет места в самолетах и полетит в район приземления. Толпы восторженных граждан будут ждать парашютистов, и среди них девушки. Приземление – неподалеку от «Ноф – Хариш», кибуца, где Гидеон родился и жил до призыва в армию. и когда ноги его коснутся вспаханного поля, облепит его кибуцная детвора, налетит с криками: «Гидеон! Вот он, наш Гидеон!»
Он протиснулся между двумя солдатами, здоровенными парнями. стал намыливать шеки, бреясь в тесноте. Сказал:
– Жаркий день.
Один из солдат ответил:
– Пока нет. Но будет.
А другой сердился у него за спиной:
– Может, хватит, наконец? А то болтаешь и болтаешь с раннего
утра.
Гидеон не обиделся. Наоборот: почему-то именно эти слова вызвали у него всплеск радости. Он вытер лицо и направился к плацу для построений. Голубой свет между тем сменился серо-белым замутненным светом,
хамсина.
[2]
Шимшон Шейнбойм еще вчера понял со всей определенностью, что хамсин приближается. А посему, едва поднявшись поутру, он подошел к окну и с удовлетворением отметил, что был прав и на этот раз. Он опустил жалюзи, чтобы защитить комнату от знойного ветра, обмыл водой лицо, плечи и грудь, поросшую густым седым волосом, побрился и приготовил себе кофе с булочкой, которую накануне принес из столовой. Всей душой ненавидел Шимшон Шейнбойм напрасную трату времени, особенно – в утренние плодотворные часы: выйти из дома, пройтись в столовую, побеседовать, почитать газету, обменяться мнениями, – и вот, половина утра уже пропала. Поэтому привык он довольствоваться кофе с булочкой, и уже в шесть часов десять минут, после первой краткой сводки известий, отец Гидеона Шенгава сидел за письменным столом, и так летом и зимой, без всяких поблажек.
Он сидел за столом, несколько минут вглядываясь в карту страны, висевшую на противиположной стене, с трудом пытаясь вспомнить какой-то навязчивый сон, привидевшийся ему ранним утром, перед самым пробуждением. Но сон ускользнул, память не удержала.
Шимшон решил немедленно погрузиться в работу, не тратя больше ни секунды. Великий праздник сегодня, это правда, но праздновать – это работать, а не предаваться безделию. До того времени, когда предстоит выйти из дому, чтобы поглазеть на приземление парашютистов, на Гидеона, который, может, и вправду окажется среди десантников, а не заболеет в последнюю секунду, – все еще остаются у Шимшона несколько рабочих часов. Человеку в возрасте семидесяти пяти лет непозволительно транжирить время, особенно если предстоит ему доверить бумаге так много – до боли много! – из пережитого. Работы – невпроворот.
Имя Шимшона Шейнбойма не нуждалось в разных почетных титулах – Рабочее Движение Эрец Исраэль умеет воздать должное отцам-основателям. Вот уже десятки лет имя Шимшона Шейнбойма окружено ореолом, сиянье которого – отнюдь не мимолетное явление. И уже десятки лет ведет он войну, физическую и духовную, во имя идеалов своей юности. Разочарования и поражения не сломили его веры и не согнули ее, разве что обогатили душу ноткой мудрой грусти: чем лучше понимал он слабости и идеологические отклонения ближнего, тем непримиримей был он к собственным слабостям, обуздывая их железной волей. Он жил согласно своим принципам, прям, как аршин, подчиняясь безжалостной внутренней дисциплине, но не без некоей скрытой радости, бурлившей в нем.
Сегодня, между шестью и семью утра в День Независимости, Шимшон Шейнбойм – отец, который пока еще не потерял сына. Он весь его облик как нельзя более подходит для того, чтобы нести нимб мученика. Изборожденное морщинами, тяжелое, умное лицо человека, который все видит, но не обо всем скажет. Голубые глаза глядят с иронической грустью.
Он сидел за письменным столом, спина распрямлена, голова склонена над бумагами. Локти расслаблены. Стол был из простого дерева, как и остальная мебель в комнате, – только самое необходимое и без всяких украшений: келья монаха-аскета, а не жилье в кибуце с крепким хозяйством.
Это утро будет не особенно продуктивным. Вновь и вновь, разбегаются мысли, будто тоскуют о сне, что мелькнул и погас на исходе ночи. Необходимо вспомнить сон, а вспомнив – забыть его и сконцентрироваться па работе.
…Я помню трубу. и какую-то золотую рыбку или еще что-то… и спор с кем-то… Никакой связи…
А теперь – за работу. На первый взгляд, движение Поалей Цион изначально базировалось на идеологических противоречиях, между которыми невозможно навести мосты, и лишь при помощи словесной эквилибристики удалось скрыть эти противоречия. Однако противоречия эти – мнимые, и те, кто надеется воспользоваться ими, чтобы пошатнуть либо атаковать Движение, – не имеет представления, о чем идет речь. А вот и простое доказательство.
Тяжкий жизненный опыт выпал Шимшону Шейнбойму. На протяжении жизни познал он, сколь своевольна и глупа та рука, которая определяет превратности судьбы нашей, – и личностной, и коллективной. Трезвость ума не лишила Шимшона Шейнбойма чистосердечия, которым наделен он еще с юности. Одним из его душевных качеств, удивительным, достойным восхищения, была упрямая наивность – как у праотцев, целомудренных и благочестивых, чья проницательность не вредила их вере. Никогда не допускал Шейнбойм, чтобы слова его расходились с делом: он не оставил кибуц даже тогда, когда некоторые из вождей Рабочего Движения увязли в общественной деятельности и, как бы между прочим, начисто устранились от всякой физической работы. Он отклонял все посты и должности, не связанные с кибуцем, и только после тяжких сомнений согласился быть избранным на Всеобщую Конференцию трудящихся. До недавнего времени он поровну делил свое время между физическим трудом и интеллектуальной деятельностью: три дня – работы по озеленению, три дня – писание публицистики.
Редкой красоты зеленые насаждения в кибуце «Ноф-Хариш» – большей частью дело рук Шимшона Шейнбойма. Всем памятно, как сажал он, подрезал ветки, подстригал газон, поливал, окапывал, удобрял, разрежал, пропалывал, пересаживал. Несмотря на свое положение ведущего интеллектуала в Рабочем Движении, он ни разу не уклонился от обязанностей, возложенных на рядовых членов кибуца: несение караула, дежурств и всеобщей мобилизации в страду. Никогда даже тень фальши не тяготела над жизненным путем Шимшона Шейнбойма вся жизнь – единый сплав пророческого видения и его воплощения; «не ведал он слабости, не споткнулся в неверии», – так писал о Шимшоне секретарь Движения несколько лет тому назад в статье, посвященной семидесятилетию Шейнбойма.
Правда, бывали минуты пронзительного отчаяния, были минуты сильного отвращения. Но и эти мгновения сумел Шимшон Шейнбоим превратить в потаенные источники кипучей энергии. По словам его любимой походной песни, всегда переполнявшей его чувством опьянения работой: «В горах, в горах изошел наш свет. Мы покорим вершину – день вчерашний остался за спиною, но длинна дорога в завтрашний день». Если бы только выплыл из сумерек этот гнусный сон, предстал бы во всей полноте, – можно было бы спустить его со всех лестниц и наконец-то сосредоточиться на работе. Время идет. Резиновый шланг, шахматная комбинация, золотая рыбка, великая ссора, но где между ними связь?
Вот уже многие годы Шимшон Шейнбойм жил один. Всю свою энергию вложил он в интеллектуальное творчество. за дело всей. своей жизни заплатил он отказом от семейного гнезда, а взамен сподобился Шимшон Шейнбойм сохранить до самой старости юношескую ясность и теплую сердечность. Только в возрасте пятидесяти шести лет он вдруг женился на Рае Гриншпан, родил с ней Гидеона, затем развелся, и отдался интеллектуальным занятиям. Однако не стоит прикидываться святошей, и до женитьбы Шимшон Шейнбойм не вел жизнь отшельника. Его личность притягивала женщин – так же, как привлекала учеников. Пышная копна его волос побелела еще в юности, а лицо, обожженное солнцем, избороздила замысловатая сеть лощин и линий. Мощная спина, квадратные плечи, тембр его голоса – всегда теплый, задумчивый, сомневающийся – и конечно же, его одиночество, – все это привлекало женщин, как манок завлекает птиц. Ходили сплетни, что, по крайней мере, один из кибуцных малышей произошел из чресел Шимшоновых, да и в других местах ширились легенды. Но мы умолчим об этом.
Достигнув пятидесяти шести, Шимшон Шейнбойм решил, что приличествует ему родить сына – наследника, который понесет его имя и мысли грядущим поколениям. Итак, он мигом покорил сердце Раи Гриншпан, низкорослой девушки, заики, которая была моложе его на тридцать три года. Спустя три месяца после свадьбы, которую сыграли в узком кругу, родился Гидеон. Не успел еще кибуц отряхнуться от изумления, а уж Шимшон Шейнбойм отправил Раю назад в ту комнату, что она занимала прежде, предавшись целиком интеллектуальному труду. Эта история вызвала различные толки, да и в сердце самого Шимшона гнездились нелегкие сомнения.
А теперь стоит напрячь все мысли, заставив память подчиниться логике: этот сон постепенно проясняется… Она вошла ко мне в комнату и просила придти поскорей туда и прекратить разразившийся там скандал. Я не задавал вопросов, а поспешил за нею вслед. Кто-то позволил себе выкопать бассейн на лужайке перед кибуцной столовой, я же кипел от гнева, потому что никому еще не приходили в голову подобные новации – декоративный бассейн перед кибуцной столовой, словно во дворце какого-то польского шляхтича. Я раскричался. На кого? – здесь нет ясной картины. В бассейне плавали золотые рыбки, и мальчик наполнял бассейн водой из черного резинового шланга. Я решил немедленно прекратить все это, но мальчишка не желал меня слушаться. Я пройду вдоль всего шланга, найду кран и перекрою воду, еще до того, как этот бассейн станет свершившимся фактом. Я шел да шел, пока вдруг не обнаружил, что двигаюсь по замкнутому кругу, и шланг вовсе не прикреплен к крану, а уходит в бассейн и сосет оттуда воду. Суета и томление духа. Всему конец.
Оригинальную платформу движения Поалей-Цион следует понимать без всякой диалектики, а буквально, слово в слово.
После развода с Раей Гриншпан не пренебрег Шимшон своими обязанностями духовного отца, не отрекся от ответственности. С тех пор, как минуло мальчику шесть или семь, Шимшон щедро излил на сына все обаяние своей личности. Однако, парень несколько разочаровывал: с такими, как Гидеон, вряд ли можно основать династию. Все детство провел он с хлюпающим носом, этакий бесконечный насморк, а быть может, плаксивость. Мальчик медлительный, растерянный, не умеющий отплатить за тумаки и обиды. Странный ребенок, вечно возится с позолоченными обертками от конфет, с засушенными листьями, с шелковичными червями, а начиная с двенадцати лет сонмы девушек разбивали его сердце одна за другой. Его любовь была всегда безответной, он печатал грустные стихи и злые пародии в молодежном журнале. Смуглый юноша, нежный, красивый почти по-женски, ходивший по кибуцным тропинкам в упрямом молчании. Он не выделялся в работе, не блистал в обществе. Говорит медленно, и, наверно, соображает туго. Стихи, которые он сочинял, казались Шимшону безнадежно сентиментальными, а пародии – ядовитыми, лишенными всякого вдохновенья. Прозвище «Пиноккио» вполне ему подходило, ничего не скажешь. А еще эта нестерпимая улыбка, которая вечно у него на устах, и в которой Шимшон видел угнетавшую его точную копию улыбок Раи Гриншпан.
И вот, полтора года тому назад удивил Гидеон отца дивом великим: он вдруг явился и просил подписать письменное согласие для прохождения службы в парашютно-десантных войсках. Единственные сыновья могут служить и парашютных частях только с письменного согласия обоих родителей. Лишь тогда, как убедился Шимшон, что на этот раз его сын не затеял одну из своих странных шуток, согласился поставить свою подпись. и с радостью: ведь это обнадеживающий поворот в становлении юноши, и они там превратят его в настоящего мужчину. Пусть идет. Почему бы и нет?
Однако упрямство Раи Гриншпан создало непредвиденные препятствия намерениям Гидеона. Нет, она не подпишет эту бумагу. Ни за что. Вот так.
Однажды вечером Шимшон лично отправился к ней в комнату, увещевал, приводил доводы, доказывал. И все бесполезно. Она не станет подписывать. Без всяких объяснений. Так. Шимшону предстояло действовать окольными путями, чтобы парень стал парашютистом. Он отправил частное письмо самому Йолеку, просил о личной услуге. Дескать, он одобрил намерение сына добровольно служить в парашютных частях. Но мать – человек эмоционально неустойчивый. Юноша станет отличным парашютистом. Шимшон берет на себя ответственность. И между прочим, он ни разу не обращался, не просил личных одолжений. И впредь не попросит. Это – один-единственный раз за всю его жизнь. Пожалуйста, Йолек, сделай все что в твоих силах.
В конце сентября, когда в садах появились первые признаки осени, юноша Гидеон Шенгав был призван на службу в парашютное подразделение.
С тех пор, как ушел в армию Гидеон, еще более углубился Шимшон Шейнбойм в интеллектуальное творчество, ибо только оно – подлинный след, что оставит человек в этом мире. И этот след неизгладим в истории еврейского Рабочего Движения. А старость все еще далека. В возрасте семидесяти пяти лет не утратила пышности его шевелюра, и в мышцах по-прежнему – сила и мощь. Бдителен глаз, внимательно сердце. Сильный, сухой, чуть надтреснутый голос магически действовал на женщин любого возраста, он ведет себя сдержанно, скромно, излишне говорить, что всем существом своим связан он с землей кибуца «Ноф-Хариш». Ему претили церемонии и праздничные собрания, равно как официальные посты и должности. Только пером своим напишет Шимшон Шейнбойм имя свое на скрижалях истории нашего народа и нашего Движения.
Последний лень Гидеона Шенгава начался с великолепного восхода.
Казалось, глазам его дано видеть даже бусинки росы, испаряющиеся от зноя. Далеко на востоке предвестьем пылали вершины гор.
Нынче праздник. Праздник Независимости государства и праздник парашютистов, парящих в небе над родным домом. Всю ночь грезился ему сон – не сон: листопад в темных северных лесах, запах осенних листьев, мачтовые деревья, чьи названия он и не знал. Всю ночь сыпались жухлые листья на казармы парашютистов и после утренней побудки все еще шумел в ушах этот северный лес о гигантскими деревьями, чьи названия ему неизвестны.
Гидеон обожал это сладостное чувство свободного падения – от момента прыжка с самолета и до раскрытия парашюта: пропасть накатывается на тебя с быстротой молнии, бурные порывы ветра обжигают тело, а голова кружится от удовольствия. Скорость – она пьяна и беспутна, в ней – разбойничий посвист, рев и рык, всем телом своим ты предаешься ей с трепетом, нервные окончания раскаленные иголки, кровь стучит бешено. И вдруг, когда ты – молния на ветру, раскрывается купол. Стропы тормозят падение, будто мужская рука, спокойная и решительная, остановила тебя, чтобы не сумасбродничал впредь. А ты словно схвачен под мышками этими руками. Безрассудное удовольствие уступило место сдержанному, спокойному наслаждению. Тело твое медленно скользит в высоте, парит, колеблется, увлекаемое легким ветерком; никогда не угадаешь в точности, где ноги твои коснутся земли – то ли на склоне того холма, то ли рядом с цитрусовой плантацией; а ты – уставшая перелетная птица, спускаешься медленно, видишь крыши, дороги, коров на лугу; медленно, как будто есть у тебя выбор, будто решение – целиком в твоей власти. И вот ноги твои коснулись земли, натренированным движением ты спружинился весь, чтобы смягчить удар приземления. В считанные секунды ты трезвеешь. Успокоится ток крови. Все вновь обретет свою натуральную величину. Только усталая гордость останется в твоем сердце до тех пор, пока не встретишься с командиром, с товарищами, слившись с ритмом быстрой передислокации.
На этот раз все это произойдет в небе над кибуцем «Ноф-Хариш».
Здешние старожилы обнажат вспотевшие лысины, взметнут ввысь свои кепки и постараются узнать Гидеона среди серых точек, раскачивающихся в воздухе. Малыши высыпят в поле, с восторгом ожидая своего героя, который спускается с неба. Мать выйдет из кибуцной столовой, останется стоять, часто моргая, бормоча что-то про себя. Шимшон на какое-то время оставит свой письменный стол, может, вынесет кресло на веранду и окинет все зрелище гордым, задумчивым взглядом.
А затем кибуц гостеприимно примет всю роту в столовой, приготовив кувшины с лимонадом, запотевшие от холода, ящики с яблоками, и быть может, испеченные кибуцными бабушками пироги, на которых буквами из крема выведены слова приветствия.
В половине седьмого солнце, преодолев все цветовые причуды, уже поднялось, безжалостное, над верхушками восточных гор. Вязкий, густой жар навалился на землю. Раскаленные жестяные крыши казарм ослепительно сверкали. Изнутри стены источал вязкий, густой зной. На шоссе, прилегавшем к лагерю, заметно оживилось движение автобусов и грузовиков: жители окрестных деревень и поселков устремились в большой город, чтобы увидеть военный парад. Сквозь завесу пыли можно смутно различить их белые рубашки, и даже услышать издали обрывки праздничных песен.
Парашютисты закончили утренний осмотр. Прочитан вслух приказ Начальника Генерального Штаба Армии Обороны, и текст приказа вывешен на доске объявлений. Праздничный завтрак состоял из крутых яиц, обложенных листьями салата вперемешку с маслинами.
Гидеон, чей черный чуб спадал на лоб, стал напевать вполголоса. Окружающие присоединились к нему. Иногда одна из строчек песни заменялась комичной, а порою и сальной прибауткой. Вскоре еврейские песни уступили место арабским напевам, гортанным, как бы настояным на отчаянии. Командир подразделения, светловолосый стройный офицер, о котором рассказывались легенды у ночных походных костров, поднялся и произнес: «Довольно!» Пение прекратилось. Парашютисты второпях допили из жестяных кружек остатки кофе со сливками и отправились к взлетным полосам. Там, перед строем, командир держал речь, сказал своим людям слова любви и признательности, назвав их даже «солью земли», а затем приказал всем подняться на борт самолетов, застывших в ожидании.
Сержанты стояли в дверях, проверяя снаряжение, а командир сновал среди парашютистов, хлопал их по плечу, шутил, предсказывал будущее, воодушевлял, словно было это накануне боя, будто всем угрожала опасность. На похлопывание по плечу ответил Гидеон легкой улыбкой, мелькнувшей на тонких губах. Был он худощав, выглядел почти аскетом, правда, очень загорелым. Острый глаз, глаз легендарного командира-блондина мог заметить вздувшуюся на юношеской шее голубую, часто пульсирующую жилку.
И тут-то палящий зной ворвался в полутемные ангары, безжалостно уничтожил и выжег последние бастионы прохлады, опаляя все серым пламенем. Подан сигнал. Загудели моторы. Птицы взметнулись с летной полосы. Самолеты задрожали, стронулись, тяжело покатились вперед, стали набирать скорость, без которой взлет невозможен.
«Я должен выйти в поле и встретить его рукопожатием».
Приняв решение, Шейнбойм закрыл тетрадь. Месяцы армейской службы и в самом деле эакалили парня. Трудно поверить, но кажется, он начинает взрослеть. А еще ему пора научиться, как вести себя с женщинами. Пора бы – раз и навсегда – избавиться и от робости, и от сентиментальности: это пусть оставит он женщинам, а самому – быть твердым, как сталь. А как выросли его успехи в шахматах. Вскоре он сможет всерьез угрожать отцу родному, и, быть может, в один прекрасный день ддаже сокрушит меня. Всему свое время. Но главное, не приведи ему Господь жениться на первой же отдавшейся девушке. Пусть покорит пару-тройку девчонок до того, как станет под свадебный балдахин. Но только в ближайшие годы он должен народить внуков. И побольше. У Гидеоновых отпрысков будут два отца: сын мой взрастит их, а я открою пред ними духовные горизонты. Второе поколение росло под сенью наших деяний. Потому-то и запуталось. Диалектика. Но третье поколение станет удивительным синтезом, плодом благословенным: спонтанность они унаследуют от отцов своих, а духовность – у дедов. Это будет славное наследие, очищенное от перекосов наслелственности. Эту фразу следует занести в записную книжку, в свое время она появится в одной из из моих будущих статей. Я гляжу на Гидеона, на его товарищей, и становится мне очень грустно: от них веет банальным отчаяньем, унынием, каким-то насмешливым цинизмом. Не способны любить всем сердцем, не умеют ненавидеть всей душой. Ни восторга, ни отвращения. Отчаянье в чистом виде. В моих словах нет укоризны: отчаянье и вера – вечные сестры – близнецы. Только речь идет об отчаяньи мужественном, страстном, не о сентиментальной, меланхолической тоске. Посиди спокойно, Гидеон, перестань почесываться, не кусай ногти. Я прочту прекрасные страницы из Бреннера. Ты корчишь рожи? Отлично. Я не стану читать. Поди-ка ты прочь и расти себе бедуином, если тебе так хочется. Но знай: не прочтешь Бреннера – никогда не поймешь ЧТО есть отчаяние и ЧТО такое надежда. Здесь ты не найдешь плаксивых стишков о шакале, попавшем в западню, о цветах в пору листопада. У Бреннера все объято пламенем. И любовь, и ненависть. И если не вы, то, быть может, сыновья ваши воистину познают свет и тень. Славное наследие, очищенное от перекосов наследственности. Нет, третье поколение мы не позволим развратить баловством и декадентской поэзией благородных девиц. Самолеты близко. Возвратим Бреннера на полку, выйдем в поле, будем гордиться тобой, Гидеон Шейнбойм.
Широкими шагами пересек Шимон Шейнбойм лужайку, прошел по асфальтовой дорожке, направляясь к юго-западной делянке – вспаханному полю, где должны приземлиться парашютисты. По дороге он задержался у клумб, вырывая сорняки, исхитрившиеся укрыться в тени цветущих кустов. Маленькие, голубые глазки Шейнбойма удивительным образом всегда выискивали и находили сорную траву. Правда, несколько лет тому назад из-за возраста он оставил работу садовника, но до последнего своего дыханья не прекратит он беспощадной борьбы с сорняками, окидывая клумбы взглядом сыщика и выдергивая каждый дикий стебель. В такие минуты думал он о своем преемнике, парне, который был моложе его на сорок, лет, и в чьи руки передал он работы по озеленению. «Этот местный художник, рисующий акварели, получил цветущий, сад, но из месяца в месяц все идет под откос и гибнет прямо на глазах.
Стайка возбужденных ребятишек рысцой пронеслась мимо Шимшона Шейнбойма. Дети яростно спорили о типах самолетов, что пролетали над долиной. Поскольку все происходило на бегу, то доводы, излагаемые громкими криками, сопровождались тяжелой одышкой. Шимшон поймал одного из них за плечо, остановил его силой, в упор разглядывая его, сказал:
– Ты Заки. – Отстань, – сказал мальчик
Шейнбойм произнес:
– Что за крики? Самолетами забиты ваши головы? А запросто бегать по цветочным грядкам, где написано: «По газонам не ходить» – это вам дозволено? Все дозволено? Сплошная анархия? Смотри мне в лицо, когда с тобой разговаривают, да отвечай, как человек, иначе…
Но Заки улучил минутку среди потока слов, низвергаемых на него, и вдруг хитроумным, дикарским рывком освободился от держащей его цепкой руки, юркнул в кусты, а оттуда скорчил обезьянью рожу и высунул язык.
Шейнбойм поджал губы. Молнией пронеслись мысли о старости, но он ту же их отбросил, произнеся про себя: «Порядок, Мы еще об этом позаботимся, Заки, то бишь, Азария, По приблизительным подсчетам ему, наверно, не меньше одиннадцати лет, а может, и все двенадцать. Дикарь. Леший.
А пока что парни, проходящие стажировку в кибуце, заняли наблюдательный пост на верхушке водонапорной башни, окидывая оттуда взглядом расстилавшуюся пред ними долину. Это напомнило Шейнбойму картины русских пейзажей. На секунду и он чуть было не поддалсся соблазну взобраться на башню и издали со всем комфортом понаблюдать за приземлением парашютистов. Но мысль о предстоящем мужском рукопожатии заставила его прибавить шаг. Он вышел к краю поля. Остановился. Ноги широко расставлены, руки скрещены на груди, великолепная шевелюра ниспадает на лоб. Он расстегнул ворот рубашки, устремил в небо твердый, свинцовый взгляд, наблюдая за двумя транспортными самолетами. Морщины придавали особую значительность лицу Шимшона Шейнбойма, их узор, будто нанесенный резцом гравера, являл редкое смешение гордости, раздумий и некоего намека на сдерживаемую иронию. Густые белые брови придавали его облику что-то от святых старцев с православных икон. А самолеты тем временем завершили первый круг, и один из них приближался, разворачиваясь в небе над полем.
Губы Шимшона Шейнбойма чуть разжались, послышался невнятный напев, сдержанный, глубокий: какая-то старинная русская мелодия затрепетала в груди.
Первое звено парашютистов выбросилось из распахнутого настежь бортового люка. Маленькие темные фигурки рассыпались и пространстве, будто семена, сорвавшиеся с ладони сеятеля, изображенного на старинной картине.
Тут и Рая Гриншпан высунулась из окна кибуцной кухни, с силой размахивая половником, словно предупреждая парашютистов о приближающихся кронах деревьев. Из-за нестерпимого зноя она обливалась потом, лицо ее пылало, грубое платье облепило крепкие, волосатые ноги. Она тяжело дышала, свободную руку запустила в свои растрепанные волосы, но вдруг, повернувшись к товаркам по кухне, стала кричать:
– Скорее! К окну, подружки! Там Гиди! Гиди в небесах! – и онемела в замешательстве.
Еще первое звено парашютистов плавно парит между небом и землей, будто горсть пуха, пущенная по ветру, второй самолет снизился и выбросил отделение Гидеона Шенгава. Парашютисты сгрудились у распахнутого люка, возбужденные, тесно прижимаясь друг к другу, спрессованные в единый ком, спружинившийся, пропитанный потом. Когда пришла очередь Гидеона, он сжал зубы, напряг колени, прыгнул, словно выброшенный из материнского лона, падая в гущу зноя и света. Дикий, протяжный вопль вырвался и глотки. Он падал и видел знакомые с детства места, поднимающиеся ему навстречу, он падал, обозревая крыши и деревья, он падал, приветствуя землю судорожной улыбкой, он падал на виноградники и мощеные тропки, навесы и сверкающие трубы, он падал, и сердце его переполняла радость. Ни разу в жизни не испытывал он столь сильной любви, от которой мурашки шпи по спине. Все мускулы напрягались, будто родник удовольствий эабил внутри, в животе, – он чувствовал его всем телом, спиной, корнями волос. Как безумец, кричал Гидеон от переполнявшей его любви, сжатые в кулаки пальцы до крови впивались в ладони. Но вот стропы купола дернулись, ударив его под мышками, с силой обхватив бедра. В мгновение ока почувствовал он, будто невидимая рука тянет его обратно, ввысь, в самолет, в сердцевину неба. Сладкое паденье сменилось медленным, мягким качанием, будто ты в колыбели или погружаешься в бассейн с теплой водой. Но вдруг охватила его безумная паника: как они там, внизу, узнают меня? Как различат одиночку среди моря белых парашютных куполов? Сумеет ли их заботливый, любящий взгляд выбрать меня и только меня из всех, кто в небе? Отец и мать, прелестные девушки, малые детишки – все-все. Нельзя мне затеряться в массе парашютистов. Ведь я – это я, и меня они любят.
Вот так.
В этот миг мысль блеснула у Гидеона. Он протянул руку к плечу и дернул кольцо запасного парашюта, предназначенного только для аварийных ситуаций. Раскрылся второй купол, замедлился его спуск, словно земное притяжение потеряло свою власть над ним. Казалось, что юноша отрешенно парит в самом сердце вселенной, будто чайка, будто одинокое облачко. Уже последние из его товарищей, приземлясь на пашне, свертывали парашюты. Гидеон Шенгав в полном одиночестве, словно заколдованный, все плывет в небе, и два гигантских купола распостерты над его головой. Опьяненный счастьем, он приковал к себе сотни взглядов. он один, в своем великолепном одиночестве.
И тут, дабы воистину восславить и возвеличить происходящее, налетел с запада сильный порыв ветра, холодный поток надвое рассек нестерпимый зноя, прошелся по волосам зрителей, заставил последнего из парашютистов склонить свое тело к западу.
Далеко отсюда, в большом городе, тысячи граждан, ждавшие начала военного парада, со вздохом облегчения приняли этот нежданный ветер с моря; может, и вправду сломлен невыносимый зной? Прохладный, соленый запах пронесся над раскаленными улицами. Ветер усилился, с ревом набросился на кроны деревьев, изогнул дугой кипарисы, растрепал шевелюры сосен, взметнул смерчи пыли, смазав всю картину показательных прыжков.
В царственном великолепии, как гигантская одинокая птица, Гидеон Шенгав был снесен к востоку, по ту сторону главной магистрали.
Тревожный возглас, вырвавшийся одновременно у сотен людей, не мог быть услышан юношей. Возбужденный, словно лунатик, распевая во все горло, плавно раскачиваясь, Гидеон медленно приближался к линии высоковольтной передачи, натянутой между гигантскими столбами. Множество глаз с ужасом уставилось на парашютиста и на линию электропередачи, пересекающую долину с запада на восток с неукоснительной прямизной. Пять параллельных кабелей, прогибающихся между столбами под собственной тяжестью, издавали назойливое приглушенное жужжанье при порывах ветра. Оба парашютных купола запутались в верхнем из кабелей. Спустя мгновенье, ноги Гидеона коснулись нижнего кабеля, а тело застряло в неудобной позе. Стропы удерживали его, не давая упасть на мягкую пахоту. И не будь подошвы ботинок сработаны из грубой резины, удар молнии испепелил бы юношу в момент приземления. Но кабель, воспротивившись чужеродному весу, стал жечь подошвы. С потрескиванием рвались искорки из-под Гидеоновых ступней. Обеими руками вцепился он в пряжки, что на стропах, разинув рот и широко открыв глаза.
Мигом подскочил один из офицеров, низкого роста, обливающийся потом, он вырвался из окаменевшей толпы и закричал:
– Не прикасайся к кабелям, Гиди, отклонись назад, держись подальше, насколько сможешь!
Все собравшиеся – плотный, перепуганный ком – начали медленно передвигаться к месту происшествия. Слышались крики, раздавались причитанья. Металлическим голосом своим унял Шейнбойм всех крикунов, велел не терять хладнокровия. Он ринулся вперед твердым шагом, попирая подошвами комья земли, прямо и настойчиво пролагая свой путь, остановился под провисшим кабелем, оттолкнул в сторону офицеров и зевак, опередивших его, и приказал сыну:
– Освободись от строп, Гидеон, освободись немедленно и прыгай. Под тобой – вспаханная борозда, и с тобой ничего не случится. – Я не могу.
– Сейчас не до споров. Освободись и прыгай, говорят тебе. – Не могу, папа, не могу, не могу. – Нет такого: «Не могу». Освободись и прыгай вниэ, пока тебя
не ударило током.
– Невозможно, стропы перепутались, я не могу. И пусть поскорее отключат напряжение, папа; мои ботинки уже сгорают.
Несколько парашютистов принялись наводить порядок, оттеснили столпившхся, сдерживая непрошенных советчиков, очистили место под кабелями; словно твердя какую-то клятву или заклинание, беспрерывно повторяли они: «Без паники, только без паники, пожалуйста»
Кибуцная малышня крутилась под ногами, способствуя всеобщей суматохе. Не помогли ни увещевания, ни окрики. Два разгневанных парашютиста с трудом поймали Заки, который в совершенном идиотизме стал карабкаться на соседнюю высоковольтную мачту, свистя и фыркая, корча омерзительные рожи, чтобы привлечь внимание.
Низкорослый офицер вдруг завопил:
– Твой кинжал! У тебя есть кинжал на поясе! Достань и перережь стропы!
Но Гидеон не слышал или не хотел слышать. Он громко всхлипывал:
– Снимите меня. Папа, вот-вот меня ударит током, снимите меня отсюда, я не могу сам спуститься.
– Перестань хныкать! – прикрикнул на него Шимшон. – Велели тебе достать кинжал и обрезать стропы. Делай, что сказано, и не скули.
Юноша подчинился. Все еще всхлипывая в голос, он нащупал кинжал, извлек его и стал обрезать стропу за стропой. Воцарипось всеобщее молчание. Время от времени слышались странные и пронзительные рыдания Гидеона. Наконец, осталась последняя стропа, Гидеон зажал ее в кулаке, не осмеливаясь полоснуть и ней.
– Режь! – вопили дети. – Режь и прыгай. Поглядим на тебя!
А Шимшон добавил сдержанным голосом:
– А теперь чего ты дожидаешься?
– Я не могу, – взмолился Гидеон.
– Ты можешь. Еще как можешь. – Ток, – всхлипывал юноша, – я начинаю чувствовать ток. Снимите меня отсюда немедленно.
Глаза Шимшона налились кровью, он зарычал:
– Трус! Постыдись, трус!
– Не могу! Я себе все кости переломаю, слишком высоко.
– Ты можешь, и ты должен. Но ты – сумасшедший, вот кто ты.
Псих и трус.
Эскадрилья реактивных самолетов, направляясь на воздушные парад, пронеслась над их головами. В четком строю шли самолеты на запад, с пронзительным воем, словно стал гончих псов. Но вот машины скрылись, и наступившая тишина, казалось, удвоилась. Юноша тоже перестал всхлипывать. Кинжал выпал у него из рук, воткнувшись острием в землю прямо у ног Шимшона Шейнбойма.
– Что ты наделал? – заорал низкорослый офицер.
– Я не нарочно, – взмолился Гидеон – он выскользнул из рук.
Шимшон Шейнбойм наклонился, подобрал на земле камешек, выпрямился и с неистовством швырнул его в спину сына, висевшего между небом и землей:
– Пиноккио! Тряпка! Жалкий трус!
И тут утих ветер с моря.
Нестерпимый зной вновь навалился всей своей тяжестью и на людей, и на неодушевленные предметы. Рыжеволосый веснушчатый парашютист пробормотал как бы про себя: – Он боится прыгнуть, дурак, он убьется, если будет стоять там.
А одна девушка, худая и некрасивая, услышав эти слова, прорвала кольцо людей, воздела руки к. небу:
– Прыгай ко мне, Гиди, с тобой ничего не случится.
– Интересно, – заметил ветеран – кибуцник в спецовке, – интересно бы знать, хватило ли кому-нибудь ума позвонить в Электрическую компанию и позаботиться о том, чтобы отключили ток.
Он повернулся и направился к кибуцным домам, что на плоской вершине холма. В его быстрых, порывистых шагах чувствовалась злость; но вдруг длинная автоматная очередь, раздавшаяся совсем близко, ошеломила его. На мгновенье привиделось ветерану, что, вот, стреляют ему в спину. он тут же понял он, что происходит: командир подразделения, светловолосый красавец, герой солдатских легенд, пытался автоматной очередью перебить электрический кабель.
Напрасно.
Тем временем пригнали с кибуцного хоздвора потрепанный пикап, выгрузили из кузова несколько лестниц, а также старенького доктора, и наконец, сняли носилки.
В эту минуту всем показалось, что Гидеон принял внезапное решение. Мощным толчком он отделился от кабеля, испускавшего голубоватые искорки, кувырнулся в воздухе и повис на единственной стропе в полуметре от провода. Голова его – внизу, а сожженные подошвы ботинок дергаются в воздухе совсем близко от нижнего кабеля.
Трудно сказать со всей определенностью, но казалось, что пока еще он серьезно не пострадал. Вися вверх ногами, он безвольно болтался в пространстве, словно забитый козленок на крюке мясника.
Какое-то истерическое веселье вдруг охватило кибуцную детвору, наблюдавшую за Гидеоном. Они заливались лающим смехом. Заки хлопал себя по плечам, по коленям, трясся в конвульсиях, задыхался, прыгал на месте, вопил, словно маленькая, злая обезьянка.
Что побудило Гидеона вдруг вытянуть шею и присоединиться к детскому смеху? Может, из-за странной позы ум его помутился: кровь ударила в голову, язык вывалился наружу, повис растрепанный чуб, и только ноги с силой лупили небо.
Еще одна эскадрилья реактивных самолетов расколола небосвод. Солнечные лучи ослепительно отражались дюжиной стальных птиц, изваянных с суровой красотой. Их строй был подобен острию копья. Рев сотрясал землю. Унеслись они на запад, и пала глубокая тишина.
Пока же старенький доктор уселся на носипки, закурил сигарету, устремил пустой взгляд на людей, на солдат, на шастающих детей, говоря про себя: «Что будет – то будет, а чему быть – того не миновать. Ну и жара сегодня».
Время от времени разражался Гидеон неосмысленным смехом. Его болтающиеся ноги описывали неуклюжие круги в пространстве, мутном от пыли. Кровь, отхлынув от затекших органов, прилила к голове. Глаза начали выкатываться из орбит. Мир объяла тьма. Пылающий пурпур сменился пляской фиолетовых пятен. Он высунул язык. Дети восприняли это как поощрение к шуткам.
– Перевернутый Пиноккио, – восторженно вопил Заки, – может, хватит глядеть на нас кривым глазом? Может, ради нас пройдешься на руках?
Шейнбойм поднял руку, чтобы шлепнуть наглеца, но попал в воздух, потому что малец шмыгнул в сторону. Старик кивнул белокурому командиру, и двое перешептывались две-три минуты. В данный момент юноше не угрожает опасность, поскольку у него нет никакого контакта с элетричеством. Но нужно его немедленно вызволить, ибо эта комедия не может длиться вечно. Лестница тут не поможет: слишком высоко. Может, стоит попытаться вновь снабдить его кинжалом, убедить его перерезать последнюю стропу и прыгнуть на полотнище брезента. Ведь такой прыжок – обычное упражнение в тренировке парашютистов. А главное – действовать быстро, потому что ситуация унизительная. Да и дети вокруг. Низкорослый офицер тут же снял гимнастерку, завернул в нее кинжал. Гидеон простер руки, пытаясь поймать сверток. Но гимнастерка и завернутый в нее кинжал, пролетев рядом с полусогнутыми его руками, шлепнулись на землю. Дети захихикали. Лишь после трех неудачных попыток удалось Гидеону схватить гимнастерку и извлечь кинжал. Он держал его негнущимися пальцами, потемневшими от прилива крови, весь простершись вниз, к праху земному. Вдруг юноша приложил лезвие к пылающей щеке. Сталь отдавала свою прохладу. Сладок был этот миг. Он открыл глаза и увидел перевернутый мир. Все казалось ему забавным: пикап, поле, люди, отец, армия, детвора и даже кинжал, зажатый в руке. Он скорчил рожицу стайке детей, от всей души рассмеялся, помахал им кинжалом. Хотел им что-то сказать. Если бы только смогли они увидеть самих себя его глазами – перевернутыми, снующими, как перепуганные муравьи, – наверняка посмеялись бы вместе с ним. Но смех обернулся тяжелым кашлем, глаза его налились, словно Гидеон задыхался от удушья.
Зрелище Гидеона, висящего вверх ногами, возбудило в Заки дьявольское веселье.
– Плачет! – воскликнул негодник, – Гидеон плачет. И слезы кап-кап. Пиноккио – герой, а слезы льет рекой. Все видим.
И на этот раз кулак Шимона Шейнбойма понапрасну с силой рассек пустое пространство.
– Заки! – удалось крикнуть Гидеону сдавленным, хриплым голосом, – Заки, я прибью тебя, удушу, выродок! Он засмеялся вдруг и умолк. Итак, все бесполезно. Сам он не перережет последнюю стропу, да и доктор опасается, что если Гидеон останется в этом положении еще какое-то время, то может потерять сознание. Надо поискать иное решение. Ведь нельзя же допустить, чтобы все это длилось целый день.
Кибуцный грузовик тяжело пересек вспаханное поле и стал на месте, обозначенном Шимшоном Шейнбоймом. В кузове установили две лестницы, наспех скрепленное друг с другом, чтобы достичь нужной высоты. Десяток сильных рук обхватил лестницы со всех сторон.
Белокурый командир парашютистов, тот, про которого ходили легенды, стал взбираться по ступенькам. Но едва достиг он места соединения, послышался угрожающий треск, дерево прогнулось под тяжестью тела. Офицер, человек плотный, скорее, грузный, заколебался. Он решил вернуться и укрепить соединение. Спустившись и оттерев пот со лба, он произнес: «Секунду, обдумаем.» Но тут в мгновение ока, прежде, чем успели остановить его, Заки взлетел по лестнице, миновал соединение, перескочив, отчаянной обезьянкой на ступеньки верхней лестницы, и даже кинжал у него в руке, а уж как попал он к нему – неизвестно. Он вступил в единоборство с натянутой стропой. Наблюдавшие затаили дыхание: казалось, мальчишка пренебрегает законами гравитации – не держится, не остерегается, прыгает на самой верхней ступеньке, проворный, гибкий, умелый до изумления.
Всей своей силой навалился нестерпимый зной на повисшего юношу. Глаза его погасли, дыханье почти остановилось. В последнем проблеске ясного сознания увидел он перед собой безобразного брата. Щекой своей ощущал его дыхание. Обонял его запах. Видел клыки, которые торчали во рту у Заки. Невообразимый ужас объял его, как всякого, кто глянул и зеркало и увидел там чудовище. Этот кошмар пробудил в нем последние силы. Он молотил пространство, трепыхался, сумел перевернуться, вцепился в стропу и подтянулся кверху. С распостертыми руками налетел он на кабель и увидел свет. Знойный ветер по-прежнему свирепствовал по всей долине. И третье звено реактивных самопетов сотрясло округу оглушающим ревом.
Ореолом святых страданий окружен отец, потерявший сына. Но Шимшон Шейнбойм вовсе не размышляет об этом ореоле. Ошеломленная, безмолвная свита провожает его в кибуцную столовую. А он знает точно: сейчас его место рядом с Раей.
По дороге повстречался ему мальчик Заки, возбужденный, тяжело дышащий, герой. Дети окружили его, ведь он почти спас Гидеона. Шимшон опустил дрожащую руку на голову своего мальчика и попытался сказать что-то. Но голос оставил его, и губы дрожали. Отяжелевшей рукой погладил он курчавые, пропыленные волосы. Никогда прежде он не гладил его. Еще несколько шагов. Тьма объяла старика, и он грохнулся на одну из клумб.
На исходе Дня Независимости отступил хамсин. В утешение пылающим стенам задул ветер с моря. Обильная роса папа ночью на травы.
Что предвещает бледный нимб вокруг лунного диска? Почти всегда он предвещает хамсин. Завтра наверняка возобновится нестерпимый зной. Месяц май, за ним следует июнь. Ветер прошелся по кипарисам, пытаясь ублажить их от одной волны зноя до другой. Таковы пути ветра: придти, уйти и вновь вернуться. Ничто не ново.
1962 г.
1 Ветер – руах на иврите. Это слово имеет много значений: ветер, дух, душа, сущность, свойство, лишь некоторые из них. Заглавие взято из Екклесиаста (11:5). Для проникновения в замысел автора следует принять в расчет многозначность ивритского слова «руах».
2 Хамсин – юго-восточный знойный ветер пустыни, дующий, пятьдесят дней в году. Отсюда и его название: по-арабски «пятьдесят» – «хамсин»