|
МИХАИЛ АЙЗЕНБЕРГ
|
О СИЛЕ И ТЯЖЕСТИ
|
|
По крайней мере два определения Марка Зайчика кажутся безусловными: это русская проза, это проза израильская. Точнее, это русская израильская проза. Оксюморонность определения снимается по ходу чтения. Новое качество возникает не за счет местонахождения и тематики, а в соединении двух разных смысловых пространств.
Меняются язык и синтаксический строй; само ритмическое напряжение словесности ощутимо другое. Это проза достаточно локальная собирающая себя в компактное образование и чутко ощущающая собственные границы. Кажется, что «чувство страны» существует здесь в ряду с пятью основными чувствами.
Для Зайчика важна, мне кажется, не исходная (невольный каламбур) национальная принадлежность человека, но его чуткость к эманациям Святой земли, открытость им, способность меняться под их воздействием. Меняться? Скорее, открываться, – обнаруживаться.
Те, кто бывал в Израиле, согласятся, вероятно, что все очень похоже. Не пейзажи похожи, а состояние зрения, внимания, кровообращения. Писатель показывает, как действует на человека климат страны: внимательный читатель может заметить его действенность и по стилю самого писателя М. Зайчика, – давнего выпускника ленинградской литературной школы поздних шестидесятых – ранних семидесятых. Влияние школы уже почти неощутимо, но Зайчик как будто нарочно сохраняет некоторые «знаки принадлежности». Например, стилевую ужимку («взгляд лица», «буквы почерка», «заднее тело»), которая у него прочитывается не как общее для ленинградцев тех лет увлечение Андреем Платоновым, а как особый юмор стиля. Это лишь одно из многочисленных превращений. Ошутимее всего – какое-то обшее смешение русской лексики, словно подтаявшей на непривычной жаре. Эти многочисленные инверсии разного уровня легко почувствовать, но нелегко выделить: они достаточно деликатны, а мы слишком привыкли к подчеркнутому артистизму, чтобы отмечать артистизм утаенный, не бросающийся в глаза.
Проще отметить удачу Зайчика, как «переводчика», подбирающего для новой реальности слова, которые и в Россию пришли когда-то вместе с новым укладом. «выдвиженец», «горздрав» и т.п.).
Что привлекает нас в художественном повествовании? Не сюжет, вероятно, а тонкая связь разных (в основном стилевых) обстоятельств, даюшая возможность участвовать в происходящем «всем сердцем». Текст становится прозой при личном участии читателя. Сердце, бьюшееся в такт повествованию, – не метафора, а физиологическая данность: скоростной сюжетный ход и сложноподчиненный ритм фразы вызывают вполне определенные сокращения сердечных мышц. В прозе Зайчика механизм тревожащих, как перед грозой, напряжений, остается непроясненным даже при перечитывании. В чем, собственно, фабула маленькой повести «Сменив в Иерусалиме фамилию»? Недавний репатриант пришел устраиваться на работу, и его вроде бы взяли. Или только намеревались взять, а потом – за пределами повести – от этой мысли отказались. И все? Пожалуй, все, не в этом дело.
«Но вскоре темы как таковые перестают интересовать, источником наслаждения становятся не судьбы, не приключения действуюших лиц, а их непосредственное присутствие» (X. Ортега-и-Гассет). Внимание читателя движется подобно кинокамере, «наезжая» на проходного персонажа, мелькнувшею в предыдущем эпизоде только плечом или затылком. И вот его лицо крупным планом: а, он, оказывается, тоже герой, у него своя история. Все герои Зайчика – главные, просто до кого-то еще не дошла очередь. Но возвращаясь к прежнему персонажу, мы видим это в другом психологическом ракурсе. Тот же человек, и все-таки немного иной: мы уже знаем его предысторию и смотрим на него другими глазами.
Такие наплывающие знакомства движутся по цепочке. Следить за ними очень интересно еще и потому, что в смешениях обнаруживается своя логика, а в возвращениях – ритмическая основа. Фильм про чужую жизнь мы видим не на экране, а как бы из другою угла той же комнаты. Не объяснив этот «эффект присутствия», мы едва ли поймем что-то в прозе Марка Зайчика.
В его жанровых сценах, интерьерах, натюрмортах есть неосязаемая вещественность утреннего сна. Все ярко, все сияет, бликует. Оживает в убийственно-точной детали: «с любопытством заглянул в зеркало», «цементная усмешка придурка». На всякую вещь писатель смотрит прямо и видит ее немного заново, пробует ее словами осторожно и обстоятельно. Подобранная и непрямая фраза движется медленно, но верно. У нее, как у сжатой пружины, есть дополнительный запас энергии (движения, действия: она и после прочтения продолжает разжиматься и разворачиваться, передавая ритмическую память о себе всему последующему. Медленное трудное дыхание прозы попутно определяет состояние персонажей – телесный лад их жизни, плоть душевных усилий.
Может быть, этим и объясняется то, что герои Зайчика абсолютно узнаваемы, хотя ни на кого конкретно не похожи. Не списаны «с натуры», а выращены внутри текста, в его тепличных условиях Объединяет их одна общая характеристика: это всегда другой человек. Как говорить о другом, чтобы он не остался условным персонажем, но сам сообщал что-то от себя, о себе?
Выбирая героя, Зайчик не облегчает себе задачу, скорее, усложняет.
Подобные персонажи в литературе появляются нечасто, они не слишком заметны как раз потому, что слишком «типичны». Не вызывая любопытства, они остаются невидимыми. Их душевную жизнь, проходящую словно за каменной стеной, трудно переложить в слова.
«Есть такие люди, которые проводят жизнь от матча к чемпионату, на досуге высчитывая процент результативности команды «Зенит» в сезоне 1956 года». Действительно, такие люди есть, их много, их, вероятно, большинство. Не очень понятно, чем же они живут в перерывах между матчами.
Если сами они это понимают, то уж точно – не скажут. Такие люди вообще почти не говорят (то есть не раскрываются в разговорах), общаясь с помощью каких-то позывных и личного речевого ритуала. «У него был некий пароль, который он говорил, встречая приятелей по детдому, но Литовской дивизии, по литовской спортивной газете. Слово это было «Шоцикас». Иногда Семен Абрамыч говорил «Шоцикас», подразумевая любовь (чаще всего), иногда ненависть, а иногда – пренебрежение» («Слабые ноги большого человека»). Даже интеллигентный Саша Голан из «Сменив фамилию» без конца повторяет фразу «Похороны Сталина». Выражение ничего конкретно не означает, это лишь условный код, отсылающий к известной только посвященным ситуации. И наконец, герои рассказа «Просто Гальперин» за «всю службу в армии сказал три раза слово «да» своему командиру в десантной роте».
Но чтобы увидеть и понять другого человека совершенно необязательно подслушивать его исповедь. У каждого из нас есть опыт наблюдения и основанное на нем почти бессознательное «считывание»: такое полуподпольное издание без которого не существовал бы «здравый смысл». Какой зверь перед тобой, узнаешь по его повадке. Язык телесности, проговорки мимики и мускулатуры, текстура лица абсолютно внятны зоркому глазу. Это не то, что другой человек показывает, а то, что он не в силах скрыть. «Выдать она (походка! никому ничего не могла, лишенная разговорной и письменной речи. Без слов нет выдачи Ведь так?» Нет, не так. Автор явно подсмеивается над читателем, он-то как раз отлично умеет переводить в слова немой язык походки, жеста, движения лицевых мускулов. Герой Зайчика не вторит повествованию, но ведет свой рассказ в развернутых ремарках. Цитировать бесполезно, пришлось бы пересказать значительную часть книги. Собственно, тело этой прозы и состоит из каких-то словесных и ритмовых сращений, не описывающих плоть переживания.
Физиологичность, переживания позволяет почувствовать его природу, хотя впрямую об этом нигде не творится. Скрытая интрига у Зайчика не совпадает с фабулой его повествований; она связана с тем жизненным состоянием, к которому повествование обращено. Повседневность здесь не заурядна, скорее нормальна. Только это особая норма: не впадая (как ей и положено) в крайность, она все-таки ходит по краю. На границе дневного сознания путается кромешная ночь, и сны свои герой помнит отчетливо.
В непрямой зависимости от сюжетных коллизий читателю передается ощущение тяжести, груза, почти непосильной ноши. Пожалуй, это груз обстоятельств. Можно представить своего рода фоторобот, напоминающий многих персонажей этой и прежней книг Зайчика. Бывший спортсмен, бывший – но с некоторым запасом на будущее – ходок. Немолодой, но еше вполне крепкий; чадолюбивый. Себе на уме. Эта многозначительная русская идиома как нельзя лучше обозначает то в меру замкнутое (открытое только в направлении движения) состояние сознания, которое помогает людям «держаться». Жизнь героя движется уверенно, не галопом, но ходко. Точнее – двигалась. Мы-то, как правило, застаем момент, когда она (жизнь) по каким-то причинам споткнулась; ритм сбился, шоры упали. Пауза пробует ткань существования на разрыв, и какие-то швы действительно лопаются. Потерявший равновесие человек словно впервые ощущает свою жизнь как непомерную тяжесть.
В сущности это рассказ о силе, заставляющей человека покачнуться. И о друтой силе, не позволяющей ему упасть.
Автор говорит о них очень сдержанно, почти исподволь. Говорит, что знает наверняка, не пытаясь подстегнуть специфическое воображение. Не уверен, что слово «целомудрие» – из области эстетической критики, но здесь без него не обойтись. На свете достаточно вещей, от которых можно сойти с ума, совсем не обязательно придумывать новые.
Так, наверное, и можно понять отличие прозы (изящной словесности) от, скажем, очерка, которому тоже трудно обойтись без живой сочувственной наблюдательности. Но суть очерка замечательно совпадает с его вторым (то есть первым) значением: он очерчивает явление. А внутреннее движение прозы идет наперекор плоскости из дальнею центра: из одной болевой точки, раны, занозы. Видишь, читая, какое выражение лица было у автора, когда он писал эти строки, и о писателе проза говорит не меньше, чем о его героях. Не впрямую, разумеется. Не о ею внешности, привычках или – не дай Бог – идеях. Так о чем же? Очень условно: о природе его любви.
Эта природа ощутима в том, каким взглядом смотрит автор на своего героя, что именно в нем видит. Взгляд Зайчика – внимательный и незлобивый, разве что чуть усмешливый. Его проникающая способность усиливается как раз тогда, когда прерывается действие «обстоятельств» Как будто это не с глаз спадает пелена, а сама реальность сбрасывает защитную маску – открываются ее поры, проявляются цвета. Реальность обнаруживает себя полем разнообразных желаний, перекрестных токов возбуждения, жалости, благодарности… В этом мире даже предметы имеют свою историю и судьбу, и на свой лад доброжелательны к людям, а чудеса где-то рядом но являют себя неохотно. И автор не обнадеживает своих героев, он просто находится среди них, совсем рядом – в одном масштабе. В архитектуре такой масштаб принято называть «человеческим»